Троцкий о Льве Толстом

Л. Троцкий.  ЛЕВ ТОЛСТОЙ
I
Толстой прожил свои восемьдесят лет и стоит теперь перед нами как огромный, покрытый мхом скалистый обломок другого исторического мира...
Замечательное обстоятельство! Не только Маркс, но - чтобы назвать имя из более близкой Толстому области - Генрих Гейне кажутся нам нашими сегодняшними собеседниками. А от великого современника из Ясной Поляны нас уже сейчас отделяет безвозвратный поток всеразлучающего времени.
Этому человеку было тридцать три года, когда в России отменили крепостное право. Он вырос и сложился как потомок "десяти, не забитых работой поколений", в атмосфере старого барства, среди наследственных полей, в просторном помещичьем доме, в спокойной тени дворянских липовых аллей. Традиции барства, его романтику, его поэзию, весь стиль его жизни Толстой воспринял неотразимо, как органическую часть своего духа. Он был с первых лет сознания и остался до сегодняшнего дня аристократом в последних самых глубоких тайниках своего творчества - несмотря на все дальнейшие кризисы его духа.
В родовом доме князей Волконских, перешедшем в род Толстых, автор "Войны и Мира" занимает простую и просто меблированную комнату, в которой висит пила, стоит коса и лежит топор. Но в верхнем этаже того же здания, как застывшие стражи его традиций, глядят со стен родовитые предки ряда поколений. Тут символ. В душе хозяина мы найдем оба этажа - только в обратном порядке: если на верхах сознания свила себе гнездо философия опрощения и растворения в народе, то с низов, оттуда, где коренятся чувства, страсти и воля, на нас глядит длинная галерея предков.
В гневе покаяния отрекся Толстой от ложного и суетного искусства господствующих классов, которое обоготворяет их искусственно взращенные симпатии и окружает их кастовые предрассудки лестью фальшивой красоты. И что же? В своем последнем большом произведении, в "Воскресении", он в центре своего художественного внимания ставит все того же богатого и родовитого русского помещика и так же заботливо окружает его золотой паутиной аристократических связей, привычек и воспоминаний, точно вне этого "суетного" и "лживого" мира нет на свете ничего значительного и прекрасного.
Из помещичьей усадьбы ведет прямая и короткая тропа в крестьянскую избу. Толстой-поэт часто и с любовью совершал этот переход, еще прежде чем Толстой-моралист сделал из него путь спасения. На крестьянина он и после отмены крепостного права продолжает смотреть как на "своего" - как на неотъемлемую часть своего материального и душевного обихода. Из-за его несомненной "физической любви к настоящему рабочему народу", о которой говорит он сам, на нас столь же несомненно глядит его коллективный аристократический предок - только просветленный художественным гением.
Помещик и мужик - вот, в конце концов, единственные лица, которые Толстой целиком принял в святилище своего творчества. Но он никогда - ни до своего кризиса, ни после - не освобождался и не стремился освободиться от чисто барского презрения ко всем тем фигурам, которые стоят между помещиком и крестьянином или занимают свое место вне этих священных полюсов старого уклада: к немцу-управляющему, к купцу, французу-гувернеру, к врачу, к "интеллигенту" и, наконец, к фабричному рабочему с часами и цепочкой. Он никогда не чувствует потребности понять эти типы, заглянуть к ним в души, спросить их об их вере, - и перед его художественным оком они проходят как незначительные и преимущественно комические силуэты. Там, где он создает, например, образы революционеров семидесятых-восьмидесятых годов ("Воскресение"), он либо просто варьирует в новой среде свои старые дворянские и крестьянские типы, либо дает чисто внешние юмористически окрашенные эскизы.
К началу шестидесятых годов, когда на Россию хлынул поток новых европейских идей и, что важнее, новых социальных отношений, Толстой, как мы сказали, оставил позади уже треть столетия: в психологическом смысле он был совершенно законченным человеком. Вряд ли уместно упоминать, что Толстой не стал апологетом крепостного права, как его близкий приятель Фет (Шеншин), помещик и тонкий лирик, в душе которого нежнейшие переживания природы и любви сочетались с преклонением перед спасительным арапником. Но Толстой проникся глубокой ненавистью к тем новым отношениям, которые шли на смену старым. "Я лично не вижу смягчения нравов, - писал он в 1861 г. - и не считаю нужным верить на слово. Я не нахожу, например, чтобы отношения фабриканта к работнику были человечнее отношений помещика к крепостному". Сутолока и сумятица везде и во всем, разложение старого дворянства, распад крестьянства, общий хаос, мусор и щепы разрушения, шум и звон городской жизни, трактир и папироса в деревне, фабричная частушка вместо величавой народной песни - все это ему было отвратительно и как аристократу и как художнику. Он психологически отвернулся от этого огромного процесса и раз навсегда отказал ему в художественном признании. Ему не нужно было защищать крепостное рабство, чтобы всей душой оставаться на стороне тех связей, в которых он видел мудрую простоту и сумел открыть художественную законченность форм. Там жизнь воспроизводится из рода в род и из века в век во всей своей неизменности. Там над всем царит святая необходимость. Каждый шаг зависит от солнца, от дождя, от ветра, от роста травы. Там ничего нет от своего разума или от мятежного личного хотения. А значит нет и личной ответственности. Все предустановлено, заранее оправдано и освящено. Ни за что не отвечая, ничего сам не придумывая, человек живет только слушаясь - говорит замечательный поэт "власти земли", Успенский, - и это ежеминутное послушание, превращенное в ежеминутный труд, и образует жизнь, не приводящую по-видимому ни к какому результату, но имеющую результат именно в самой себе... И, о, чудо! - каторжная зависимость - без размышления и выбора, без ошибок и без мук раскаяния - и создает великую нравственную "легкость" существования под суровой опекой "ржаного колоса". Микула Селянинович, крестьянский герой былинного эпоса, говорит о себе: "меня любит мать-сыра земля".
Таков религиозный миф русского народничества, в течение десятилетий владевший думою русской интеллигенции. Наглухо закрытый для ее радикальных тенденций, Толстой всегда оставался самим собою и в народничестве представлял его аристократически-консервативное крыло.
Толстой отшатнулся от нового, и чтобы художественно воссоздать русскую жизнь такою, какою он ее знал, понимал и любил, он вынужден был уйти в прошлое, к самому началу девятнадцатого века. "Война и Мир" (1867 - 69) - высшее и непревзойденное его творение.
Безличную массовидность жизни и ее святую безответственность Толстой воплотил в своем Каратаеве, типе наименее понятном, во всяком случае наименее близком европейскому читателю. "Жизнь Каратаева, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Привязанностей, дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких, он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности с человеком... Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю ласковую к нему нежность, ни на минуту бы не огорчился разлукой с ним". Это та стадия, на которой, говоря словами Гегеля*153, дух еще не достиг внутреннего самосознания и поэтому обнаруживается только как природная духовность. Несмотря на эпизодичность своего появления, Каратаев является философской, если не художественной осью всего романа, Кутузов, которого Толстой превращает в национального героя, этот тот же Каратаев - только в положении главнокомандующего. В противовес Наполеону он не имеет ни личных планов, ни личного честолюбия. В своей полусознательной тактике руководствуется не разумом, а тем, что выше разума: смутным инстинктом физических условий и внушениями народного духа. Царь Александр в свои светлые минуты, как и последний из его солдат, - все одинаково стоят под властью земли... В этом нравственном единстве пафос произведения.
Как жалка, в сущности, эта старая Россия со своим обделенным историей дворянством - без красивого сословного прошлого, без крестовых походов, без рыцарской любви и рыцарских турниров, даже без романтических грабежей на большой дороге; как нищ внутренней красотою, как беспощадно ограблен сплошной полузоологический быт ее крестьянских масс!
Но какое чудо перевоплощения создает гений! Из сырого материала этой серой и бескрасочной жизни он извлекает ее сокровенную красоту. С гомеровским спокойствием и с гомеровским чадолюбием он всех и все одаряет своим вниманием: Кутузова, помещичью дворню, кавалерийскую лошадь, графиню-подростка, мужика, царя, вошь на солдате, старика-масона, - он никому не дает преимуществ и никого не обделяет. Шаг за шагом, черта за чертой он создает необъятную панораму, в которой все части связаны нерасторжимой внутренней связью. В своей работе Толстой нетороплив, как жизнь, которую он рисует: страшно вымолвить - семь раз он переписывает свое колоссальное произведение... Может быть, самое поразительное в этом титаническом творчестве то, что художник не позволяет ни себе, ни читателю связать свои симпатии с отдельными лицами. Он никогда не показывает нам своих героев, как это делает нелюбимый им Тургенев, при бенгальском освещении или при вспышке магния, - он никогда не ищет для них выгодных положений, он ничего не скрывает, ни о чем не умалчивает. Беспокойного искателя правды Пьера Безухова он показывает нам под конец самодовольным семьянином и счастливым помещиком; трогательную в своей полудетской чуткости Наташу Ростову он с божественной безжалостностью превращает в ограниченную самку с неопрятными пеленками в руках. Но в то же время из-под этой как бы бесстрастной внимательности к частям вырастает могучий апофеоз целого, где все одухотворено внутренней необходимостью и гармонией. Может быть, правильно было бы сказать, что это творчество проникнуто эстетическим пантеизмом, для которого нет ни прекрасного ни отвратительного, ни большого ни малого, потому что для него велика и прекрасна лишь вся жизнь в целом, в вечном круговороте своих явлений. Это - земледельческая эстетика, неумолимо-консервативная по своей природе, и она роднит эпопею Толстого с Пятикнижием и с Илиадой*154.
Две позднейшие попытки Толстого найти для наиболее ему близких психологических образов и "красивых типов" места в рамках исторического прошлого - времени Петра Первого и декабристов - разбились о враждебность художника к чужеземным влияниям, которые резко окрашивают обе эти эпохи. Но и там, где Толстой подходит ближе к нашему времени, как в Анне Карениной (1873), он остается внутренно чуждым воцарившейся смуте и несгибаемо-упорным в своем художественном консерватизме, уменьшает широту своего захвата и из всей русской жизни выделяет только уцелевшие дворянские оазисы со старым родовым домом, портретами предков и роскошными липовыми аллеями, в тени которых из поколения в поколение повторяется, не меняя своих форм, круговорот рождения, любви и смерти.
И душевную жизнь своих героев Толстой рисует так же, как и быт их родины: спокойно, неторопливо, с незатемненным взором. Он никогда не обгоняет внутреннего хода чувств, мыслей, диалога. Он никуда не спешит, и он никогда не опаздывает. В его руках соединяются нити множества жизней, он никогда не теряется. Как неусыпный хозяин он всем частям своего огромного хозяйства ведет в голове безошибочный учет. Кажется, он только наблюдает, а работу выполняет сама природа. Он бросает в почву зерно и, как добрый земледелец, спокойно дает ему естественно выгнать стебель и заколоситься. Да ведь это - гениальный Каратаев с его молчаливым преклонением перед законами природы! Он никогда не прикоснется к бутону, чтобы насильно развернуть его лепестки: он дает им тихо распуститься под солнечным теплом. Ему чужда и глубоко враждебна та эстетика культуры больших городов, которая в самопожирающей жадности насилует и терзает природу, требуя от нее одних экстрактов и эссенций, и судорожно-сведенными пальцами ищет на палитре красок, которых нет в спектре солнечного луча. Слог Толстого таков же, как и весь его гений: спокойный, неторопливый, хозяйственно-бережливый, но не скупой, не аскетический, мускулистый, отчасти неуклюжий, стилистически шершавый, - такой простой и всегда несравненный по своим результатам. (Он в такой же мере отличается от лирического, кокетливого, блестящего и сознающего свою красоту слога Тургенева, как и от резкого, захлебывающегося и корявого языка Достоевского.)
В одном из своих романов - горожанин и разночинец - Достоевский, гений с непоправимо ущемленной душой, сладострастный поэт жестокости и сострадания, глубоко и метко противопоставляет себя, как художника новых "случайных русских семейств", графу Толстому, певцу законченных форм дворянского прошлого. "Если б я был русским романистом и имел талант, - говорит он чужими устами, - то непременно брал бы героев моих из русского родового дворянства, потому что лишь в одном этом типе культурных русских людей возможен хоть вид красивого порядка и красивого впечатления... Говоря так, вовсе не шучу, хотя сам я - совершенно не дворянин, что, впрочем, вам и самим известно... Поверьте, что тут действительно все, что у нас было доселе красивого. По крайней мере, тут все, что было у нас хотя сколько-нибудь завершенного. Я не потому говорю, что так уж безусловно согласен с правильностью и правдивостью красоты этой: но тут, например, уже были законченные формы чести и долга, чего, кроме дворянства, нигде на Руси не только нет законченного, но даже нигде и не начато... Положение нашего романиста - продолжает он, не называя Толстого, но несомненно говоря о нем, - в таком случае, было бы совершенно определенное: он не мог бы писать в другом роде, как в историческом, ибо красивого типа уже нет в наше время, а если и остались остатки, то, по владычествующему теперь мнению, не удержали красот за собою".
Вместе с "красивым типом" не только исчезал непосредственный объект художественного творчества, но и рушились основы толстовского морального фатализма и его эстетического пантеизма: гибла та, святая каратаевщина толстовской души. Все, что раньше было само собой разумеющеюся частью несомненного целого, превратилось в осколок и потому в вопрос. Разумное превращается в бессмыслицу. И - как всегда - именно в тот момент, когда бытие потеряло свой старый смысл, Толстой спросил себя о смысле бытия вообще. Наступает (во второй половине 70-х годов) великий душевный кризис - не в жизни юноши, а в жизни человека 50 лет. Толстой возвращается к богу, принимает учение Христа, отвергает разделение труда, культуру, государство и становится проповедником земледельческого труда, опрощения и непротивления злу насилием.
Чем глубже был внутренний перелом - пятидесятилетний художник, по собственному признанию, долго носился с мыслью о самоубийстве, - тем более поразительным должно показаться, что в результате его Толстой вернулся в сущности к исходному пункту. Земледельческий труд - разве не на этой основе развертывается эпопея "Войны и Мира"? Опрощение, погружение в народную стихию, по крайней мере духовное - разве не в этом сила Кутузова? Непротивление злу насилием - разве не в фаталистической резиньяции весь Каратаев? Но если так, в чем же кризис Толстого? В том, что тайное, подпочвенное пробивает свою кору и переходит в сферу сознания. Так как природная духовность исчезла вместе с "натурой", в которой она воплощалась, то дух стремится к внутреннему самосознанию. Та автоматическая гармония, против которой восстал сам автоматизм жизни, должна быть отныне сохранена сознательной силой идеи. В консервативной борьбе (за свое нравственное и эстетическое самосохранение) художник призывает на помощь философа-моралиста.
II
Какой из этих двух Толстых, поэт или моралист, завоевал большую популярность в Европе, было бы не легко определить. Несомненно во всяком случае, что сквозь снисходительную усмешку буржуазной публики над гениальной наивностью яснополянского старца проглядывает чувство своеобразного нравственного удовлетворения: знаменитый поэт, миллионер, один из "нашей среды", более того: аристократ - по нравственным побуждениям носит косоворотку, ходит в лаптях, колет дрова. Тут как бы некоторое искупление грехов целого класса, целой культуры. Это не мешает, конечно, каждому буржуазному колпаку смотреть на Толстого сверху вниз и даже слегка сомневаться в его полной вменяемости. Так, небезызвестный Макс Нордау*, один из тех господ, которые философию старого честного Смайльса, приправленную цинизмом, переряжают в клоунский наряд воскресного фельетона, открыл - со своим настольным Ламброзо*155 в руке - во Льве Толстом все признаки вырождения. Для этих лавочников помешательство начинается там, где прекращается барыш.  * См. прим. 106 к этому тому. - Ред.
Но глядят ли на него его буржуазные почитатели подозрительно или иронически или благосклонно, он для них все равно - психологическая загадка. Если оставить в стороне пару его ничтожных учеников и пропагандистов - один из них, Меньшиков*156, играет теперь роль русского Гаммерштейна*157, - то придется констатировать, что в течение последних 30-ти лет своей жизни Толстой-моралист всегда стоял совершенно одиноко. Поистине трагическое положение проповедника в пустыне... Весь во власти своих земельно-консервативных симпатий, Толстой непрестанно, неустанно и победоносно обороняет свой духовный мир от угрожающих ему со всех сторон опасностей. Он раз-навсегда проводит глубокую борозду между собой и всеми видами буржуазного либерализма - и в первую голову отбрасывает прочь "общее в наше время суеверие прогресса".
"Прекрасно, - восклицает он, - электрическое освещение, телефоны, выставки и все сады Аркадии со своими концертами и представлениями, и все сигары и спичечницы, и подтяжки и моторы; но пропади они пропадом - и не только они, но и железные дороги и все фабричные ситцы и сукна в мире, если для их производства нужно, чтобы 99/100 людей были в рабстве и тысячами погибали на фабриках, нужных для производства этих предметов".
Разделение труда обогащает нас и украшает жизнь нашу? Но оно калечит живую душу человеческую. Да сгинет разделение труда! Искусство? Но истинное искусство должно соединять всех людей в идее бога, а не разъединять их. Наше же искусство служит только избранным, оно разобщает людей, и потому в нем ложь. Толстой мужественно отвергает "ложное" искусство - Шекспира, Гете, себя самого, Вагнера*158, Беклина.
Он сбрасывает с себя материальные заботы о хозяйстве, об обогащении и наряжается в крестьянское платье, как бы совершая символический обряд отречения от культуры. Но что скрывается за этим символом? Что противопоставляется в нем "лжи", т.-е. историческому процессу?
Общественную философию Толстого мы могли бы на основании его произведений представить - с некоторым насилием над собою - в виде следующих "программных" тезисов:
1. Не какие-либо железные социологические законы производят рабство людей, а узаконения.
2. Рабство нашего времени происходит от трех узаконений: о земле, о податях и о собственности.
3. Не только русское, но всякое правительство является учреждением для совершения посредством насилия безнаказанно самых ужасных преступлений.
4. Истинное социальное улучшение достигается только религиозно-нравственным совершенствованием отдельных личностей.
5. "Для того чтобы избавиться от правительств, надо не бороться с ними внешними средствами, а надо только не участвовать в них и не поддерживать их". Именно: а) не принимать на себя звания ни солдата, ни фельдмаршала, ни министра, ни старосты, ни присяжного, ни члена парламента; б) не давать добровольно правительствам податей, ни прямых, ни косвенных; в) не пользоваться правительственными учреждениями, а также деньгами государства ни в виде жалованья, ни в виде пенсий; г) не ограждать своей собственности мерами государственного насилия.
Если из этой схемы удалить, по-видимому особняком стоящий, четвертый пункт о религиозно-нравственном совершенствовании, то мы получим довольно законченную анархическую программу: на первом плане чисто механическое представление об обществе, как о продукте злых узаконений; далее формальное отрицание государства и политики вообще и, наконец, как метод борьбы, пассивная всеобщая стачка и всеобщий бойкот. Но, удаляя религиозно-нравственный тезис, мы в сущности устраняем единственный нерв, который соединяет всю эту рационалистическую постройку с ее зодчим: с душой Толстого. Для него - по всем условиям его развития и положения - задача состоит не в том, чтобы на место капиталистического строя установить "коммунистическую" анархию, а в том, чтобы охранить общинно-земледельческий строй от "внешних" разрушительных влияний. Как в народничестве, так и в своем "анархизме" Толстой представляет аграрно-консервативное начало. Подобно первоначальному франкмасонству*159, которое стремилось идеологическим путем восстановить и упрочить в обществе касто-цеховую мораль взаимности, естественно разрушавшуюся под ударами экономического развития, Толстой силой религиозно-нравственной идеи хочет возродить чистый натурально-хозяйственный быт. На этом пути он становится консервативным анархистом, ибо ему прежде всего нужно, чтобы государство с бичами своей солдатчины, со скорпионами своего фиска оставило бы в покое спасительную каратаевскую общину. Наполняющей собою землю борьбы двух миров: буржуазного и социалистического, от исхода которой зависит судьба человечества, Толстой не понимает вовсе. Социализм в его глазах всегда оставался лишь мало интересной для него разновидностью либерализма. В его глазах Маркс и Бастиа*160 являются представителями одного и того же "ложного принципа" капиталистической культуры, безземельных рабочих, государственного принуждения. Раз человечество вообще попало на ложную дорогу, то почти безразлично - пойдет ли оно по ней немного дальше или немного ближе. Спасти может только поворот назад.
Толстой никогда не может найти достаточно презрительных слов по адресу науки, которая думает, что если мы еще очень долго будем жить дурно "по законам прогресса исторического, социологического и других", то наша жизнь сделается в конце концов сама собою очень хорошей.
Зло нужно прекратить сейчас, а для этого достаточно понять, что зло есть зло. Все нравственные чувства, исторически связывавшие людей, и все морально-религиозные фикции, выросшие из этих связей, Толстой сводит к абстрактнейшим заповедям любви, воздержания и сопротивления, и так как они (заповеди) лишены какого бы то ни было исторического, а значит и всякого содержания, то они кажутся ему пригодными для всех времен и народов.
Толстой не признает истории. В этом основа всего его мышления. На этом покоится метафизическая свобода его отрицания, как и практическое бессилие его проповеди. Та человеческая жизнь, которую он приемлет, - былая жизнь уральских казаков-хлебопашцев в незанятых степях Самарской губернии - совершалась вне всякой истории: она неизменно воспроизводилась, как жизнь улья или муравейника. То же, что люди называют историей, есть продукт бессмыслицы, заблуждений, жестокостей, исказивших истинную душу человечества. Безбоязненно-последовательный, он вместе с историей выбрасывает за окно наследственность. Газеты и журналы ненавистны ему, как документы текущей истории. Он хочет все волны мирового океана отразить своей грудью. Историческая слепота Толстого делает его детски беспомощным в мире социальных вопросов. Его философия, - как китайская живопись. Идеи самых различных эпох распределены не в перспективе, а в одной плоскости. Против войны он оперирует аргументами чистой логики, и, чтоб подкрепить их силу, он приводит мнения Эпиктета*161 и Молинари*162, Лао-Тзе*163 и Фридриха II*164, пророка Исайи*165 и фельетониста Гардуэна*166, оракула парижских лавочников. Писатели, философы и пророки представляют для него не свои эпохи, а вечные категории морали. Конфуций*167 у него идет рядом с Гарнаком*168, и Шопенгауэр видит себя в обществе не только Иисуса, но и Моисея. В трагическом единоборстве с диалектикой истории, которой он противопоставляет свое да-да, нет-нет, Толстой на каждом шагу впадает в безвыходное противоречие. И он делает из него вывод, вполне достойный его гениального упорства: "несообразность между положением человека и его моральной деятельностью - говорит он - есть вернейший признак истины". Но это идеалистическое высокомерие в самом себе несет свою казнь: трудно назвать другого писателя, который так жестоко был бы использован историей вопреки своей воле, как Толстой.
Моралист-мистик, враг политики и революции, он в течение ряда лет питает своей критикой смутное революционное сознание многочисленных групп народного сектантства.
Отрицатель всей капиталистической культуры, он встречает благожелательный прием у европейской и американской буржуазии, которая в его проповеди находит и выражение своему беспредметному гуманизму и психологическое прикрытие против философии революционного переворота.
Консервативный анархист, смертельный враг либерализма, Толстой к своей восьмидесятилетней годовщине оказывается знаменем и орудием шумной и тенденциозно-политической манифестации русского либерализма.
История одержала над ним победу, но она не сломила его. И сейчас, на склоне своих дней, он сохранил во всей целости свой драгоценный талант нравственного возмущения.
В разгаре подлейшей и преступнейшей контрреволюции, которая веревочной сетью своих виселиц хочет навсегда закрыть солнце нашей родины, в удушливой атмосфере униженной трусости официального общественного мнения, этот последний апостол христианского всепрощения, в котором не умер ветхозаветный пророк гнева, бросил свое "Не могу молчать", как проклятие в лицо тем, которые вешают, и как приговор тем, которые молчат.
И пусть он отказал нам в сочувственном внимании к нашим революционным целям, - мы знаем, что история отказала ему самому в понимании ее революционных путей. Мы не осудим его. И мы всегда сумеем ценить в нем не только великий гений, который не умрет, пока будет живо человеческое искусство, но и несгибаемое нравственное мужество, которое не позволило ему мирно оставаться в рядах их лицемерной церкви, их общества и их государства и обрекло его на одиночество среди неисчислимых почитателей.
"Neue Zeit".  Сентябрь 1908 г.   

*153 Гегель (1770 - 1831) - великий немецкий философ-идеалист, оказавший исключительное влияние на развитие западно-европейской философии и русской общественной мысли в 40 - 60-х годах прошлого века (Белинский, Герцен, Чернышевский, Бакунин). В противоположность метафизическому образу мышления, господствовавшему в научной мысли в XVIII столетии и рассматривавшему объективный мир и его отражение в человеческой психике, как систему неизменных и замкнутых в себе элементов, Гегель выдвинул диалектический метод, который, наоборот, требует изучения окружающей природы и человеческой истории в их движении и взаимной связи. С точки зрения Гегеля нет ничего неизменного и постоянного. Наоборот, все течет, все изменяется, все находится в беспрерывном движении, но это движение совершается не эволюционно, а диалектически, т.-е. путем противоречий. По Гегелю абсолютное понятие или абсолютный дух есть основа всего существующего. Развитие этого абсолютного духа по имманентным законам и составляет диалектический процесс. "С этой точки зрения процесс развития, совершаемый природой и человечеством, есть лишь копия самостоятельного развития понятия, совершающегося вечно, но неизвестно где, независимо от человеческого сознания, так как сама природа и человек рассматриваются Гегелем как инобытие духа" (Энгельс, "Анти-Дюринг"). Маркс и Энгельс, ученики Гегеля, после основательной критики всей гегелевской философии, в корне видоизменили идеалистическую диалектику. Коренное изменение, которое было ими внесено в гегелевскую диалектику, заключалось в переходе на материалистическую точку зрения. Абсолютный дух Гегеля был отброшен, его место заняла материя.
"Диалектика, которая, таким образом, была сведена к науке об общих законах движения как во внешней природе, так и в человеческом мышлении, получила существенно иное содержание. Именно материальный мир рассматривался не как комплекс готовых вещей, а как комплекс процессов, в которых вещи, кажущиеся нам неизменными, равно как и их мысленное отражение в нашей голове, т.-е. понятия, проходят беспрерывно смену возникновения и уничтожения" (Энгельс, "Анти-Дюринг").
*154 Илиада - древнейшая греческая поэма, повествующая об осаде Трои (Илиона) греками и о подвигах разных героев. Илиада была для древних греков своего рода библией, поэтической энциклопедией эллинского мира. Автором Илиады по традиции долго считался слепой певец Гомер, которому приписывалось также создание второй главной поэмы греческого эпоса "Одиссеи".
*155 Ломброзо, Цезарь (род. в 1836 г.) - известный итальянский психиатр и криминалист. Его главный труд "Преступный человек в его соотношении с антропологией, юриспруденцией и тюрьмоведением" доставил ему европейскую известность и создал в науке уголовного права новое уголовно-антропологическое направление. Основные черты этого направления сводятся к следующему: в криминологию должен быть введен метод естествознания - опыт и наблюдение, а центром изучения должна стать личность преступника. С точки зрения Ломброзо, преступник - дикарь, воскресший в современной цивилизации, и, таким образом, преступность есть пережиток отдаленной старины. На основании антропометрических наблюдений Ломброзо пришел к заключению, что существует особый преступный тип с характерными физическими свойствами. Ввиду этого Ломброзо высказывался за привлечение в число судей врачей, антропологов и социологов и требовал, чтобы вопрос о виновности был заменен вопросом о социальной вредности.
Главнейшим недостатком теории Ломброзо является то, что она игнорирует социальные факторы преступности.
*156 Меньшиков, М. О. (род. в 1859 г.) - публицист. В начале своей деятельности в 80-х годах сотрудничал в журнале "Неделя", где писал проникнутые идеалистическими настроениями статьи, главным образом, по вопросам нравственности. В 90-х годах Меньшиков перешел в "Новое Время", и здесь его тон стал резко реакционным. Свои статьи он постоянно сопровождал нападками на демократию и выпадами против инородцев. От прежнего гуманизма Меньшикова в этот период не осталось и следа.
*157 Гаммерштейн, Вильгельм, барон (1838 - 1904) - германский политический деятель, член рейхстага от консервативной партии, редактор реакционной "Kreuzzeitung". В 1895 г. он, вместе с антисемитом Либерманом, внес в рейхстаг законопроект о запрещении доступа в Германию иностранным евреям. В том же году был уличен в присвоении денежных сумм, принадлежавших издательству "Kreuzzeitung", и приговорен к 7 годам смирительного дома.
*158 Вагнер, Рихард (1813 - 1883) - великий немецкий композитор, реформатор оперной музыки. Его знаменитая тетралогия "Кольцо Нибелунга" ("Золото Рейна", "Валькирия", "Зигфрид" и "Гибель богов") представляет собой опыт создания целостного художественного произведения (Gesammt-Kunstwerk), которое должно было, подобно античной трагедии, органически соединить в себе все отдельные отрасли искусства: поэзия представлена в нем драматическим текстом, музыка - пением и оркестром, скульптурный и пластический момент - игрой актеров, архитектура и живопись - театральными декорациями.
Темы для своих музыкальных драм Вагнер брал большей частью из германского народного эпоса. Центр тяжести их музыкального содержания лежит в оркестре. Вагнером был впервые введен способ музыкальной характеристики действующих лиц, событий и душевных переживаний с помощью лейтмотивов.
*159 Франкмасоны - "вольные каменщики", члены религиозно-философского общества, возникшего в первой четверти XVIII века в Англии и распространившегося оттуда по всему цивилизованному миру. Цель организации - нравственное совершенствование своих членов и устроение всеобщего счастья. Масонские организации или ложи ставят себе, впрочем, и более непосредственные практические цели просветительно-благотворительного характера. В масонстве отсутствует какая-либо религиозная догматика - членами лож могут быть люди всех исповеданий и даже атеисты. Формально масонские ложи совершенно аполитичны, но по существу они являются политическим орудием в руках буржуазии. Но ввиду того, что масоны всегда выступали непримиримыми врагами католического духовенства, они навлекли на себя ожесточенную ненависть реакционно-клерикальных элементов.
Свою внешнюю организацию, ритуал и символические знаки (молоток, наугольник, куб) масоны заимствовали у каменщиков-строителей средневековых соборов, чем и объясняется название общества.
В России масонство появилось в 30-х годах XVIII века. В 80-х годах того же века к нему примкнул известный деятель русского просвещения Н. И. Новиков, сумевший придать ему крупное общественное значение. Екатерина II преследовала масонов, и Новиков был заключен в Шлиссельбург. Новый расцвет русское масонское движение переживает при Александре I, когда оно нашло опору в лице Сперанского. Масонство оказало несомненное влияние на организацию первых тайных революционных обществ вроде "Союза спасения" (см. прим. 9). Почти все выдающиеся декабристы были членами масонских лож.
Масонские ложи в России были закрыты в 1822 году.
Опубликованные "секретные" документы масонской организации в России дают возможность составить представление об учении масонов, которые всегда сохраняли его в строгой тайне. Оказывается, что в центре интересов масонства XVIII в. стояли так называемые "оккультные" науки - спиритизм, алхимия, мистическая медицина. Эта сторона масонства стоит в связи с мистическими учениями XVIII века, оказавшими значительное влияние на масонство.
*160 Бастиа, Фредерик (1801 - 1850) - французский экономист, сторонник манчестерской школы. Главное сочинение Бастиа "Harmonies economiques" представляет собой апологию буржуазного экономического строя. Он считает неверным положение об антагонизме классовых интересов и неизбежно прогрессирующем неравенстве. По его мнению "экономические интересы, предоставленные самим себе, стремятся к гармоническим комбинациям, ко все большему перевесу общественного блага".
*161 Эпиктет - греческий философ-стоик, живший в конце I и начале II века нашей эры. Главная задача философии заключается, по его мнению, в том, чтобы сделать человека свободным и счастливым. Для этого человек должен ясно различать между тем, что находится в его власти, и тем, что не зависит от него: в его власти внутренняя жизнь сознания, не зависят от него внешние обстоятельства. Только сосредоточение на своей внутренней жизни и полное равнодушие к внешнему миру может обеспечить человеку истинную свободу и счастье.
*162 Молинари, Густав де (1819 - 1912) - бельгийский экономист, последователь манчестерской школы.
*163 Лао-Тзе или Лао-Цзы (род. в 604 г. до нашей эры) - основатель даосизма или таосизма - одной из трех господствующих в Китае и официально признанных религиозно-философских систем. Основное понятие системы Лао-Тзе выражается по-китайски словом "тао" - что означает мировой порядок, разумный путь, всюду проявляющийся и направляющий человеческую деятельность. Сущность "тао" раскрывается только человеку, освободившемуся от всяких стремлений и желаний. Погружение в "тао" и есть бессмертие. Все, что находится вне "тао", - суетно и ничтожно, телесный мир есть только источник страданий. Только отвернувшись от внешнего мира можно познать "тао". Отсюда вытекает проповедь непротивления злу. Впрочем, Лао-Тзе не требует полного устранения от общественной жизни, нужно только внутренне освободиться от внешнего мира, поборов в себе страсти и творя одно добро.
*164 Фридрих II, король прусский (1712 - 1786) - один из главных представителей "просвещенного абсолютизма", идея которого была ему внушена Вольтером. "Философ на троне", последователь рационалистической философии XVIII века, он ограничил свои прогрессивные убеждения областью отвлеченных идей, на практике же следовал старым деспотическим традициям Гогенцоллернов. Свое отношение к философии он очень удачно определяет следующими словами: "Я покровительствую только таким свободным мыслителям, у которых приличные манеры и рассудительные воззрения". В одной из своих статей, направленных против войны ("Одумайтесь!", 1904 г.), Толстой приводит такое изречение Фридриха II: "Если бы мои солдаты начали думать, ни один не остался бы в войске".
*165 Исаия - ветхозаветный пророк. В статье, направленной против войны ("Одумайтесь!", 1904 г.) Толстой приводит один из обличительных текстов этого пророка (Исаия, гл. IX, ст. 2 - 4, 6 - 10).
*166 Гардуэн (Hardouin) - современный Толстому журналист, цитируемый им в той же статье.
*167 Конфуций (Кун-фу-цзы, род. в 552 г. до нашей эры) - китайский моралист, учивший, что нравственное самоусовершенствование есть необходимое условие для сохранения и укрепления семьи и государства. Современный ему политический строй феодально-императорского Китая Конфуций считал единственной идеальной формой государственной организации. В XI в., в связи с проникновением в Китай иноземных влияний, учение Конфуция было дополнено натурфилософскими умозрениями. С этого времени оно приобрело исключительное значение в умственной и политической жизни Китая.
*168 Гарпаг - министр мидийского царя Астиага (в VI веке до нашей эры). По рассказу Геродота, Гарпаг получил от Астиага приказ убить Кира и за неисполнение этого приказа был подвергнут страшной каре - Астиаг угостил его мясом его собственного сына.
Л. Троцкий.  ТОЛСТОЙ
Вот уже несколько недель, как чувства и мысли всех читающих и мыслящих людей во всем мире сосредоточены сперва - вокруг имени и образа, затем - вокруг праха и могилы Толстого. Его решение - пред лицом надвигающейся смерти порвать с семьей и с условиями, среди которых он родился, вырос и состарился; его побег из старого дома - чтоб раствориться в народе, среди серых, незаметных миллионов; его смерть на глазах всего мира, - все это породило не только могучий прилив сочувствия, любви и уважения к великому старцу во всех непримиренных сердцах, но и вызвало смутную тревогу в бронированном сознании тех, которые являются ответственными хозяевами нынешнего общественного строя. Что-то неладное есть, значит, в их священной собственности, в их государственности, в их церкви, в их семье, если 83-летний Толстой не выдержал и в последние дни свои стал беглецом из всей этой прославленной "культуры"...
Более тридцати лет назад, будучи уже пятидесятилетним человеком, Толстой в муках совести порвал с верой и преданиями отцов и создал свою собственную, толстовскую, веру. Он проповедовал ее затем в нравственно-философских работах, в огромной переписке своей и в художественных творениях последнего периода ("Воскресение").
Учение Толстого - не наше учение. Он провозгласил непротивление злу. Главную движущую силу он видел не в социальных условиях, а в душе человека. Он верил, что можно нравственным примером искоренить насилие, доводом любви - обезоружить деспотизм. Он писал увещательные письма Александру III и Николаю II*, - как будто в совести насильника корень насилия, а не в общественных условиях, которые рождают насилие и питают его. Пролетариат органически не может принять это учение. Ибо при каждом порыве своем к идеалу нравственного возрождения - к знанию, к свету, к "воскресению" - рабочий ощущает на руках и на ногах своих чугунные кандалы социального рабства, и от этих кандалов нельзя избавиться внутренним усилием, - их нужно разбить и сбросить. В отличие от Толстого, мы говорим и учим: организованное насилие меньшинства можно разрушить только организованным восстанием большинства.  * Толстой и русские цари. Письма Л. Н. Толстого 1862 - 1905 гг. Под редакцией Черткова. Москва 1918 г. Издание книгоиздательств "Свобода" и "Единение". - Ред.
Вера Толстого - не наша вера.
Отбросив прочь обрядовую сторону православия - купанья, мазания маслом, проглатывания хлеба и вина, молитвенные заклинания, все это грубое колдовство церковного богослужения, - Толстой остановил нож своей критики перед идеей бога, как вдохновителя любви, как отца людей, как творца и хозяина мира. Мы идем дальше Толстого. В основе жизни вселенной мы знаем и признаем только извечную материю, послушную своим внутренним законам; в человеческом обществе, как и в отдельной человеческой душе, мы видим только подчиненную общим законам частицу вселенной. И как мы не хотим никакого коронованного господина над нашим телом, так мы не признаем никакого божественного хозяина над нашей душой.
И тем не менее - несмотря на это глубокое различие - между верой Толстого и учением социализма есть глубокое нравственное сродство: в честности и безбоязненности их отрицания гнета и рабства, в непреодолимости их стремления к братству людей.
Толстой не считал себя революционером и не был им. Но он страстно искал правды, а найдя, не боялся провозглашать ее. Правда же сама по себе обладает страшной взрывчатой силой: раз провозглашенная, она неотразимо рождает в сознании масс революционные выводы. Все, что Толстой высказывал во всеуслышание: о бессмысленности власти царя, о преступности военной службы, о бесчестности земельной собственности, о лжи церкви, - все это тысячами путей просачивалось в умы трудящихся масс, будоражило миллионы сектантов, - и слово становилось делом. Не будучи революционером и не стремясь к революции, Толстой питал своим гениальным словом революционную стихию, и в книге о великой буре 1905 года Толстому будет отведена почетная глава.
Толстой не считал себя социалистом - и не был им. Но в поисках правды в отношениях человека к человеку он не остановился на отвержении идолов самодержавия и православия - он пошел дальше и, к великому смятению всех имущих, провозгласил анафему тем общественным отношениям, которые обрекают одного человека убирать навоз другого человека.
Имущие, особенно либералы, подобострастно окружали его, курили ему фимиам, замалчивали то, что было против них, - стремились заласкать его душу, утопить его мысль в славе. Но он не сдался. И как бы ни были искренни те слезы, которые сейчас либеральное общество проливает над могилой Толстого, мы имеем неоспоримое право сказать: либерализм не отвечает на вопросы Толстого, либерализм не вмещает Толстого, бессилен перед Толстым. "Культура?" "Прогресс?" "Промышленность?" говорит Толстой либералам. "Но пусть пропадом пропадет ваш прогресс и ваша промышленность, если мои сестры должны торговать своим телом на тротуарах ваших городов!"
Толстой не знал и не указал пути вперед из ада буржуазной культуры. Но он с неотразимой силой поставил вопрос, на который ответить может только научный социализм. И в этом смысле можно сказать, что все, что есть в толстовском учении непреходящего, бессмертного, так же естественно вливается в социализм, как река в океан.   

И оттого, что жизнью своей Толстой служил делу освобождения человечества, смерть его отдалась в стране, как напоминание о заветах революции, - напоминание и призыв. И этот призыв нашел неожиданно бурный отклик.
В Петербурге, Москве, Киеве, Харькове, Томске студенческие поминки по Толстом приняли характер политических митингов, а митинги вылились на улицы в виде бурных демонстраций под лозунгами: "Долой смертную казнь!" и "Долой попов!". И как в доброе старое время, перед волнующимся студенчеством вынырнули из подворотен скорбные фигуры либеральных депутатов и профессоров, испуганно замахали руками на студентов и стали призывать их к "спокойствию". И как в доброе старое время, смиренномудрый либерал был отброшен в сторону, новый пореволюционный студент нарушил покой столыпинского кладбища, конституционное казачество показало на студентах свою доблесть, и на улицах обеих столиц разыгрались сцены в духе 1901 г.
А на горизонте вырисовалась уже другая, несравненно более угрожающая фигура. Рабочие ряда заводов, фабрик, типографий в Петербурге, Москве и других городах отправляли в последние дни телеграммы соболезнования, полагали начало "толстовскому" фонду, выносили резолюции, бастовали в память Толстого, требовали от социал-демократической фракции внесения законопроекта об отмене смертной казни и уже выходили на улицу с этим лозунгом. В рабочих кварталах запахло тревогой, и эта тревога уляжется не скоро.
Таково сцепление идей и событий, которого Толстой, разумеется, не предвидел на своем смертном одре. Едва навеки сомкнул глаза свои тот, кто бросил в лицо торжествующей контрреволюции незабвенное "не могу молчать!", как пробуждается от сна революционная демократия, легкая студенческая конница уже получила первое крещение, - а тяжелая масса пролетариата, которая медленнее приходит в движение, готовится завтра протест против смертной казни растворить в славных лозунгах революции, непобедимой - как правда.
"Правда" N 17,  20 ноября 1910 г. 
Л. Троцкий.  ЗАМЕТКИ НАБЛЮДАТЕЛЯ
I. Вокруг Толстого
Только шерстью поросшее "истинно-русское" зверье имело мужество откровенно обнажить клыки и хриплым рычаньем проводить в могилу ненавистные останки Толстого*168. Остальная же столыпинская братия совершенно потеряла голову: "действительные тайные" мракобесы государственного совета со скрежетом зубовным вставали, по команде Акимова*169, чтобы почтить память Толстого; местные сатрапы штрафовали газеты за статьи о Толстом; попы обличали в Толстом антихриста, а Столыпин - из полицейских соображений - хлопотал пред синодом о снятии с Толстого отлучения... Эта глупая растерянность - лучшее свидетельство их страха пред умершим великаном.
Под диктовку одного из своих дежурных дядек царь выразил хвалу "прежнему" Толстому, писателю-"патриоту", и свое моление пред богом о милости к Толстому, еретическому проповеднику свободы и братской любви. Поистине превосходным посредником между милосердным богом и страшным грешником Толстым является этот благочестивый царь 9 января, император погромов, от которого при жизни Толстой требовал только одного: тюремной камеры с клопами да намыленной веревки на свою старую шею.
Рясофорные синодские барышники обнюхивали Ясную Поляну и станцию Астапово, слали умирающему телеграфные увещания и подсылали к нему церковных лжесвидетелей, стремясь урвать слово, намек, жест, чтобы оповестить мир о примирении великого еретика с "матерью"-церковью. Но Толстой умер, как жил, - спиною к их церкви, водрузившей на виселице свой крест. И - наперекор воле растерявшегося правительства - "святейшие" злецы, которых Толстой с убийственной точностью и простотой называл "религиозными обманщиками", наотрез отказали мятежной душе в заступничестве пред их богом.
II. Религиозные обманщики
Смиренным служителям церкви православной строгость к Толстому как нельзя более к лицу. Сами они за последний год дали образцы истинно-христианской добродетели.
Когда обнаружилось, что ченстоховский монастырь, куда стекаются огромные суммы, представляет собою организованный разбойничий притон, где святотатство, ограбление, кровосмешение, убийство чередуются с исповедью и отпущением грехов, тогда синодские иерархи еще могли сказать: "это, мол, у католиков, не у нас". Но монастырские приключения последнего времени показывают, что в области хищений и разврата не существует никакого "разделения" церквей.
Послушайте только! Производится расследование дела настоятеля Сковородского монастыря в Новгороде и монастырского подворья в Петербурге, игумена Нафанаила, который устраивал оргии с женщинами не только в меблированных комнатах, но и в самой обители. В Юрьевском монастыре (Новгород) ревизуют архимандрита Анатолия, который жизнью на гусарскую ногу разорил обитель. В Соловецком монастыре под видом монаха Арсения проживала девица. В Вятском монастыре в одну ночь бесследно исчезли 80 тысяч рублей, собранных по копейке с богомольцев: легальные газеты дают понять, что чудесное исчезновение денег - дело рук владыки Павла, настоятеля монастыря. В киевской консистории разбирается дело настоятеля Киево-Троицкого монастыря архимандрита Мельхиседека, который на монастырские деньги содержал виллы, рысаков, "дорогих" женщин, пил вина лучших марок. Как энергично этот инок христов истязал свою плоть, видно из того, что он в кратчайший срок просадил 800 тысяч рублей.
Ввиду таких успехов монашеского подвижничества нет ничего мудреного в том, что святейший синод запрашивает на 1911 год прибавку в три с половиной миллиона (именно: около 38 миллионов вместо 34!). И нет сомнения, что третья Дума не откажет в кредитах этим боговдохновенным судьям Толстого: Мельхиседекам, Нафанаилам, Анатолиям и благочестивейшему иноку Арсению, который случайно оказался девицей.
III. Крадут
Чиновники всегда крали. Монахи всегда баловали. Но такой бесшабашно-бешеный разгул мог вырасти только из великих потрясений революции и из победы контрреволюции. Все устойчивое покачнулось и расшаталось, дрянь полезла наверх, негодяи завладели позициями и написали над воротами министерств и монастырей: "После нас хоть потоп!"
Четыре года тянутся сенаторские ревизии. Передвигаясь с места на место, они везде обнаруживают один и тот же секрет: воруют. И в интендантстве, и в морском ведомстве, и в казачьем управлении, и в Сибири, и на Кавказе, и в Варшавском чиновничьем магистрате, и на суше, и на море - везде воруют. Генералов проворовавшихся сажают под арест генералы, еще не успевшие обокрасть или попасться. Но были уже случаи, что ревизоры из ревизующих становились ревизуемыми. Да чего более? Когда сам великий организатор ревизий, премьер Столыпин, заявляет что казенная газета "Россия" издается на частные деньги, не значит ли это, что на издание ее он попросту ворует из государственного бюджета?
И правительство само убеждается, что решетом воду носить, только себя срамить. Ревизии решено прекратить, ибо правительство додумалось, наконец, до того, что ловля сановных воров "колеблет основы государственности"... Лучше уж не ворошить воровских "основ"!
Предание говорит, что Геркулесу в древности поручено было в виде испытания очистить конюшни царя Авгия, которые не чистились много лет. И древнее предание прибавляет, что работа была не легкая...
А ведь конюшни романовской монархии не чистились в течение трех столетий. Очистить их - огромная, колоссальная задача, какой еще не видала история. И первым делом нужно для этого вывести вон всех самодержавно-бюрократических скотов.
А уж эта работа ревизующим сенаторам не по зубам. Для нее нужен Геркулес - революционный народ.
"Правда" N 17,  3 декабря (20 ноября) 1910 г.   

*168 Лев Толстой (1828 - 1910) - знаменитый русский писатель и моралист. В своих произведениях, частью написанных еще при крепостном праве, Толстой яркими красками изображал крепостническую Россию. Россия помещика и крестьянина нашла свое полное отражение в литературных произведениях Толстого. Толстого-художника нужно отличать от Толстого-проповедника и моралиста. Идеи "непротивления злу", нравственного самоусовершенствования, аскетизма и т. д. - все то, что получило название "толстовства", "приносит, - по словам Ленина, - самый непосредственный и самый глубокий вред". В сентябре 1908 г., в день восьмидесятилетия Толстого, В. И. Ленин в статье "Лев Толстой, как зеркало русской революции", дал следующую характеристику Толстого:
"С одной стороны, гениальный художник, давший не только несравненные картины русской жизни, но и первоклассные произведения мировой литературы. С другой стороны, помещик, юродствующий во Христе. С одной стороны, замечательно сильный, непосредственный и искренний протест против общественной лжи и фальши, с другой стороны, "толстовец", т.-е. истасканный, истеричный хлюпик, называемый русским интеллигентом, который, публично бия себя в грудь, говорит: "я скверный, я гадкий, но я занимаюсь нравственным самоусовершенствованием, я не кушаю больше мяса и питаюсь теперь рисовыми котлетками". С одной стороны, беспощадная критика капиталистической эксплуатации, разоблачение правительственных насилий, комедии суда и государственного управления, вскрытие всей глубины противоречий между ростом богатства и завоеваниями цивилизации и ростом нищеты, одичалости и мучений рабочих масс, с другой стороны - юродивая проповедь "непротивления злу" насилием".
Смерть Толстого, наступившая в 1910 г., вызвала большое общественное движение, главным образом, среди интеллигенции и студенчества.
*169 Акимов - председатель Государственного Совета с 1907 г. До того был председателем Одесской судебной палаты, сенатором уголовного кассационного департамента и наконец, министром юстиции в кабинете Витте с декабря 1905 г. На посту министра Акимов вел усердную борьбу с революционным движением, арестовывая революционные организации и систематически подготовляя массовые политические процессы. В кабинете Витте он возглавлял крайнее правое крыло. Выйдя в отставку вместе со всем кабинетом Витте в апреле 1906 г., Акимов был назначен членом Государственного Совета. С 10 апреля 1907 г. он избирается председателем Государственного Совета. Накануне роспуска второй Думы Акимов активно участвовал в совещаниях по выработке контрреволюционного избирательного закона 3 июня 1907 г. (см. прим. 161). На посту председателя Государственного Совета Акимов поддерживал все реакционные мероприятия.


Приложенные файлы

  • doc 11406684
    Размер файла: 138 kB Загрузок: 0

Добавить комментарий