Крейд — Георгий Иванов

Вадим Крейд Георгий Иванов Жизнь замечательных людей – «Крейд В.П. Георгий Иванов»: Молодая Гвардия; Москва; 2007 978-5-235-02985-9 Аннотация Крупнейший поэт первой русской эмиграции Георгий Иванов предчувствовал, что "вернется в Россию стихами". Теперь он широко издается на родине, откуда после революции вынужден был бежать, у его поэзии сложился огромный круг почитателей, его стихи и проза становятся темой диссертаций. И только биография до последнего времени зияла белыми пятнами, поскольку многие документы утеряны "в буреломе русских бед". Символично, что первую попытку воссоздать целостное жизнеописание Г.Иванова предпринял исследователь творчества поэта Вадим Крейд, многолетний главный редактор русского "Нового Журнала" в Нью-Йорке. В этом журнале Георгий Иванов печатался в самые трудные времена, переписывался с его тогдашним редактором Романом Гулем, под маркой журнала вышла его книга "Стихи. 1943-1958"... Биография Георгия Иванова - а это серебряный век, революция, белый исход из красной России, литературный быт русского зарубежья, общение с виднейшими представителями русской культуры А.Блоком, Н.Гумилевым, О.Мандельштамом, В.Ходасевичем, Д.Мережковским, 3.Гиппиус, Ив.Буниным, многими другими - несомненно, представит большой интерес для читателей. ВАДИМ КРЕЙД ГЕОРГИЙ ИВАНОВ СЕМЬЯ. КАДЕТСКИЙ КОРПУС Отец Георгия Иванова окончил Павловское офицерское пехотное училище и служил в Третьей гвардейской конно-артиллерийской батарее. Происходил он из полоцких среднепоместных дворян. Все прадеды, деды Георгия Иванова были военными. Оба деда — участники Крымской войны 1853—1856 годов, защитники Севастополя, один из них — георгиевский кавалер. Мать носила титул баронессы. Потому-то семнадцатилетнего Георгия Иванова его знакомцы по северянинской Академии эгопоэзии прозвали Баронессой. Позднее было еще одно прозвище — Болгарин. Но так называл его только Иван Бунин, узнав из разговора с Георгием Ивановым, что его отец был ранен под Плевной и затем служил адъютантом при первом правителе Болгарского княжества Александре Баттенбергском. Старший брат Георгия Иванова тоже был офицером и во время Гражданской войны, по словам Ирины Одоевцевой, отличился жестокостью. Мать, до того как стала Ивановой, носила затейливую для русского уха фамилию — Бир-Брау-Браурэр ван Бренштейн, а звали ее Вера. Фамилия голландская, сохранившаяся несколькими поколениями голландцев, переселившихся в Россию лет за триста до рождения Юрочки-Жоржа-Георгия Иванова и хранивших семейное предание о том, что среди дальних их предков были участники крестовых походов. И когда в феврале 1924 года Георгий Иванов писал в Париже стихи о крестоносце, павшем в сражении, он мысленно возвращался к этому семейному преданию. Упал крестоносец средь копий и дыма, Упал, не увидев Иерусалима. Ушли паладины, ушли мусульмане, Остался забытый лежать на поляне. У сердца прижата стальная перчатка И на ухо шепчет ему лихорадка: В«Зароют, зароют в глубокую яму, Забудешь, забудешь Прекрасную Даму»… (В«Упал крестоносец средь копий и дыма…») Через двенадцать лет это стихотворение о трагедии человеческого жизнелюбия он переделал. Еще позднее, уже не на медленном склоне лет, а на крутом спуске последних недель, его взгляд останавливался на стоящем на холме близ городка Йера средневековом замке. Оттуда паладины Людовика Святого отправлялись в крестовый поход. Георгий Иванов перебирал в памяти факты своей генеалогии и еще раз переделал стихотворение, что вообще-то случалось с ним нечасто. В последнем варианте шепоток смерти звучит не гипнотически, а саркастически: А шепот слышнее: Ответь на вопросец: Не ты ли о славе мечтал, крестоносец, О подвиге бранном, о битве кровавой? Так вот, умирай же, увенчанный славой! Он достиг славы первого поэта русской эмиграции, но ведь неумолимого скольжения под откос никакая известность не продлит, тем более не остановит. В«ВопросецВ», который смерть задает увенчанному славой жизнелюбцу-паладину, — ключевой. Интонация язвительной горечи окрашивает стихотворение. У каждого значительного поэта всегда есть глубоко личная тема. У Георгия Иванова в этом стихотворении — и не в нем одном, конечно, — это пушкинская тема В«И от судеб защиты нетВ». Но все это — впереди. Окончившая женский институт ведомства императрицы Марии, легкомысленная прелестница Верочка Бренштейн самозабвенно любила балы. Где бы еще удалось ей встретить стройного щеголя-гвардейца Владимира Иванова? Однажды на вопрос о родителях Георгий Иванов в ответ процитировал Лермонтова: В«Были они обыкновенные русские дворянеВ» и продолжил словами Стендаля: В«Жизнь им улыбалась, и поэтому они не были злыВ». Родители Георгия Иванова женились незадолго до Восточной кампании, как называли тогда Русско-турецкую войну 1877—1878 годов. В 1877-м артиллерийская бригада молодого Владимира Иванова выступила из Варшавы на Балканы. Вскоре армия генерала Гурко заняла Софию и после пятисотлетней турецкой оккупации было образовано независимое Болгарское княжество. С 1879 года волею народного собрания во главе нового государства поставили принца Александра Баттенбергского, а гвардейца Владимира Иванова назначили флигель-адъютантом. Сама эта должность, учрежденная еще при Екатерине, подразумевала офицера для личных поручений при государе. Начинающий флигель-адъютант выписал к себе из Варшавы красавицу-жену. Раньше о придворной жизни она могла лишь мечтать и в самом деле мечтала. И вот теперь балы стали сменяться балами, разнообразились зваными обедами, дипломатическими приемами, журфиксами, театром, кавалькадами, пикниками, танцами. В 1879-м родилась дочь Наташенька, затем — сын Володя. Дети не слишком обременяли красавицу Веру Иванову. Домоседкой она не была — только в последние месяцы беременности сиживала дома, остальное время посвящала праздникам и развлечениям. В 1886 году княживший семь лет Александр отрекся от болгарского престола. Это событие отразилось на личной судьбе четы Ивановых прямым образом. Оказалось, что в Болгарии делать им стало нечего. Князь Фердинанд Кобургский, пришедший на смену Александру Баттенбергскому, в русских флигель-адъютантах не нуждался. Следовало возвращаться в Варшаву, в полк, и вообще пора было подумать о выходе в отставку. Но служба как-никак обеспечивала безбедное существование. Отставку решили отложить на неопределенное время. И только неожиданно полученное наследство, к тому же немалое, подвигло Владимира Иванова на переезд в деревню. Там, в Ковенской губернии в имении Пуки в 1894 году, октября 29-го, а по новому стилю 10 ноября в семье Ивановых родился третий ребенок. При крещении наречен он был Георгием, а родители звали его Юрочкой. Впоследствии дата и место рождения Георгия Иванова сопровождались нескладицей. Странно, что и жена Георгия Владимировича, прожившая с ним тридцать шесть лет, путала и день и месяц рождения — называла то 29 сентября, то 9 октября. Все же благоразумнее предпочесть сведения, исходящие от самого Георгия Владимировича. Отвечая в 1952 году на анкету русско-американского издательства имени Чехова, которое выпустило его В«Петербургские зимыВ», он написал: В«Родился 29 октября 1894 г. в имении Пуки Россиенского уезда Ковенской губернииВ». Как выглядело имение Пуки? По-видимому, так же, как и усадьба в той же Ковенской губернии, принадлежавшая одному из предков по материнской линии и описанная Георгием Ивановым в рассказе В«НастенькаВ»: В«Запущенный помещичий дом, заросший бурьяном парк, мужики, бабы, ребятишки, куры, утки, одиночество, тоскаВ». Но были еще Студенки, где Юрочка жил в детстве. Куплены они были после получения отцом наследства. В Студенках и прошли ранние годы Георгия Иванова, настолько счастливые, что о лучшем детстве, более радостном, более свободном, нельзя и мечтать. Студенки не походили на обыкновенное или даже на не вполне обыкновенное русское имение вроде пушкинского Михайловского или лермонтовских Тархан. Прежний владелец, однополчанин полковника Владимира Иванова, был немец, имение находилось близ польской границы, местное население состояло преимущественно из литовцев, в убранстве парка чувствовался французский стиль, а в комнатах были развешаны английские пейзажи и шотландские сцены охоты. В книге Георгия Иванова В«ВерескВ» (1916) есть несколько стихотворений, в которых запечатлены видения утраченного рая — родного имения. Уже позолота на вялых злаках, А наша цель далека, близка ли?.. Уже охотники в красных фраках С веселыми гончими — проскакали. (В«Мы скучали зимой, влюблялись весною…», 1915) Эти охотники сошли с раскрашенной гравюры, памятной с детства. Еще в начале XIX века Студенки славились красотой местности, ухоженным парком, зеркальными прудами, благоухавшими цветниками, барской усадьбой и ее музейной обстановкой. К старой коллекции живописи новый владелец добавил картину Поля Гогена, а также портрет работы знаменитого художника екатерининской поры Дмитрия Левицкого и портреты предков с отцовской и материнской стороны. Об одном из них есть строфы в В«ВерескеВ»: Беспокойно сегодня мое одиночество — У портрета стою — и томит тишина. Мой прапрадед Василий — не вспомню я отчества — Как живой, прямо в душу — глядит с полотна. Темно-синий камзол отставного военного. Арапчонок у ног и турецкий кальян. В заскорузлой руке — серебристого пенного Круглый ковш. Только видно, помещик не пьян… (В«Беспокойно сегодня мое одиночество…») В«Двенадцати лет от роду, когда меня соблазняли "что тебе подарить", чтобы я согласился на операцию полипа в носу, я потребовал две истории искусства и абонемент на "Старые годы" В«Старые годыВ» – петербургский ежемесячный журнал (1907-1916), посвященный памятникам искусства и коллекционированию. . Вообще я манкировал карьеру художникаВ», — писал он в конце жизни. Двенадцати лет от роду его определили по военной части — во Второй петербургский кадетский корпус. Наиболее престижным считался Первый кадетский, старейший в России. Находился он в Санкт-Петербурге на Васильевском острове, между университетом и Академией художеств. Но после самоубийства отца настроение в семье можно было определить поговоркой: не до жиру — быть бы живу. В семье военная карьера сыновей не обсуждалась — считалась сама собой разумеющейся. Из четырех кадетских корпусов Петербурга ближе к дому находился Второй, что было удобно, потому что кадетов-петербуржцев утром по субботам до воскресного вечера отпускали к родным. Длинное старинное здание корпуса располагалось на Петербургской стороне, на Ждановской улице, 2. Отсюда недалеко до Финского залива, и западный ветер приносит свежесть моря. Окна главного фасада смотрят на узкий проток в дельте Невы — речку Ждановку. Позади здания открывался вид на изрядных размеров плац для строевых учений и смотров. Принадлежал он соседям — Павловскому юнкерскому училищу, отгороженному кирпичной стеной. Сам же кадетский корпус построен был на участке, где в XVIII веке стояла основанная Петром Первым Тайная канцелярия. При графе Бироне ее окутывала шепотная молва. Пыточные подвалы Канцелярии перевидали людей всех сословий, а учреждена она была, дабы карать оскорбителей чести государя и нарушителей общественного спокойствия. Учреждение благоденствовало и в просвещенный век Екатерины. Солидности ради его переименовали в Тайную экспедицию. Мрачная история строения и прилежащего участка земли действовали на детское воображение, населявшее здание привидениями. В едва освещенные длинные коридоры вы ходили двери. В одном крыле они вели в общие спальни, называемые дортуарами; в другом — в классные комнаты. В середине располагался двухсветный (с двумя рядами окон) зал с начищенным до зеркального блеска паркетным полом. Зал просторный — весь личный состав с воспитанниками и воспитателями мог поместиться в нем. Грусти от разлуки с семьей и родным домом Юра не испытывал. Когда новичком вошел он в дортуар, а затем в класс, никто над ним не подшучивал. Воспитатели старались придать обстановке семейный характер. Конечно, были в ходу шпаргалки, подсказки, проделки, прозвища, запрещенное чтение. Как же без этого — дети как дети, и не так уж давили их муштрой. Учителю математики дали прозвище Флюс, инспектора прозвали Телятиной. Младшеклассники гонялись друг за другом в полутемных коридорах. Кого-нибудь ставили В«на стремеВ» предупреждать о появлении взрослых. Зимой устраивали во дворе В«ледовые побоищаВ». Не обходилось и без муштры — В«стройсяВ», В«равнение на пра-авоВ», В«ать-два»…Но больше времени отводилось общеобразовательным предметам. По утрам горнист трубил побудку. Одевались быстро, мылись, завтракали, шли на уроки. Кроме военных дисциплин, в кадетском корпусе преподавали Закон Божий, русский язык, немецкий, историю, алгебру, химию, рисование, литературу, географию. На уроках рисования Юра отличался. Учитель находил у него талант и прочил ему карьеру живописца. Любовь к изобразительному искусству сохранилась у Георгия Иванова на долгие годы и явственно сказалась на характере его поэзии. Художественный вкус для поэта – важное качество, а вкус Георгия Иванова первоначально воспитывался на образцах изобразительного искусства. Другой учебный предмет, в котором он преуспел, – химия. Химические опыты на некоторое время стали для подростка Иванова всепоглощающей страстью. Увлекаться он умел самозабвенно. Изложения и сочинения на уроках литературы давались легко. Его воспитатель, известный в те годы военный писатель Николай Жерве, большой почитатель и знаток Надсона, прочил своему воспитаннику литературную карьеру. Во всем ином Юра был ученик посредственный. Дома, по выходным, было скучновато, во всяком случае, не так интересно, как в корпусе. Иногда в сопровождении уже взрослой сестры Наташи он ходил на смешные фильмы с Максом Линдером, которого через несколько лет встретил лично в В«Бродячей собакеВ», и его удивило, что знаменитый комический актер, столь изобретательный на экране, в реальной жизни оказался человеком плоским и тусклым. Смотрели сентиментальные драмы (В«мыльные оперыВ» тех дней) наподобие той, о которой писал друг Георгия Иванова юный Осип Мандельштам в стихотворении В«КинематографВ»: А он скрывается в пустыне — Седого графа сын побочный. Так начинается лубочный Роман красавицы-графини. Да и сам Георгий Иванов отдал в стихах дань В«великому немомуВ», написав в семнадцатилетнем возрасте стихотворение под тем же названием — В«КинематографВ»: …Разбойники невинность угнетают. День загорается. Нисходит тьма. На воздух оглушительно взлетают Шестиэтажные огромные дома. Седой залив отребья скал полощет. Мир с дирижабля – пестрая канва. Автомобили. Полисмэны. Тещи. Роскошны тропики, Гренландия мертва. Да, здесь на светлом трепетном экране. Где жизни блеск подобен острию, Двадцатый век, твой детский лепет ранний Я с гордостью и дрожью узнаю… Этот панегирик XX веку с его автомобилями, многоэтажными домами, дирижаблями, мишурным блеском и реальным насилием интересен тем, что он стоит особняком в творчестве Георгия Иванова, уже тогда облюбовавшего ретроспективную тему. С матерью отношения были неровные, да и не всегда, приходя из корпуса домой, он заставал ее. Делать дома было нечего, и в воскресенье вечером он охотно возвращался в старое здание на Ждановской улице, населенное сорванцами, наставниками, призраками и портретами императоров. Когда Жорж стал постарше, мать перепоручила заботу о нем своей кузине Варваре, жившей с мужем в здании Министерства внутренних дел на Моховой улице в большой казенной квартире комнат в пятнадцать. Муж тети Вари занимал должность егермейстера его императорского величества, то есть ведал царской охотой. Супруга егермейстера Маламы, — вспоминал Георгий Иванов, — В«имела вспыльчивый и чрезвычайно властный нрав. Перед ней не только дрожали курьеры и прислуга — побаивалось ее все Министерство. Квартира… от обстановки до самого воздуха дышала важностью, респектабельностью, холодком, близостью к "сферам". Достаточно сказать, что войдя в нее, можно было столкнуться с самим министром, разгуливавшим в ней запросто, иногда даже в домашней тужурке и ковровых туфлях. А министр этот был к тому же не обыкновенным министром, а знаменитостью, "столпом реакции" или "оплотом престола" — в зависимости от точки зрения. В частной жизни этот громовержец… выглядел уютным добродушным старикомВ». Громовержца — министра внутренних дел Ивана Григорьевича Щегловитова — знала вся Россия. В гостиной тайного советника егермейстера Маламы повстречалась Юре не единственная примечательная личность. Запомнил он чрезвычайно обаятельного рослого Феликса Феликсовича Юсупова, который в конце 1916 года вместе с великим князем Дмитрием Павловичем собственноручно отправил на тот свет Григория Распутина. Атмосферу квартиры Маламы и гостей егермейстера, чинно собиравшихся на журфиксы, Георгий Иванов вспоминал, когда начал писать роман В«Третий РимВ», и позже, когда задумал В«Книгу о последнем царствованииВ». Но особенно зримо представились ему те отроческие дни в доме на Моховой, когда он писал В«НастенькуВ», последний в своей жизни рассказ. На лето Юра вместе с семьей уезжал на дачу — в Виленскую губернию, с поезда сходили на станции Гедройцы. Его связь с Северо-Западным краем, откуда были родом и май и отец, не прекращалась вплоть до Первой мировой войны. С дачи возвращались осенью, к началу учебного года. На каникулах в деревне, а зимой в корпусе он читал бесконечные приключения короля сыщиков Ната Пинкертона и В«Мир приключенийВ» — в общем то же, что и его сверстники в разных углах России. Журнал В«Мир приключенийВ», который любил читать Николай Гумилёв даже будучи взрослым, побудил Жоржа написать пародийный рассказ В«Приключение по дороге в БомбейВ», самый ранний из появившихся в печати. Но и серьезное чтение началось довольно рано. Первой такой книгой, читанной им, стала В«История искусстваВ» Игоря Грабаря. Доставал он и те книги, с которыми кадетам знакомиться не полагалось. К запрещенным относились В«ВоскресениеВ» Льва Толстого и В«Путешествие из Петербурга в МосквуВ» Радищева наравне с фривольными романами Мадлен Жанлис, переведенными на русский в начале XIX века. Что-то из запретного чтения обнаружили у Георгия Иванова в пятом классе. Впрочем, надзирали за воспитанниками не слишком ревностно. Среди воспитателей, к счастью, не было своего корпусного В«человека в футляреВ» и скандала не раздули. Все-таки тогдашние нравы не лишены были благодушия. На пятнадцатом году жизни его захватила поэзия. Он и сам не заметил, как стихия творческого слова овладела им безраздельно. Первым, под чье очарование он попал, был Лермонтов, а первым поэтом, увиденным воочию, был великий князь Константин Константинович Романов, подписывавший свои стихи инициалами К. Р. . Внешним толчком к погружению в поэзию явилась школьная программа. Он начал читать Лермонтова сначала по обязанности — требовалось выучить наизусть В«Выхожу один я на дорогу…» – и под влиянием музыки стихотворения и его космичности с Юрой случилось нечто такое, что лучше всего определить словом В«посвящениеВ». То была неожиданная инициация в тайну поэзии, потому что без тайны, как и без чувства меры, гармонии, охватывающей сферы бытия, для него подлинной поэзии не существовало. Первую любовь к Лермонтову он пронес непотускневшей через всю жизнь. В Париже, в 1950 году, вспомнив, как заучивал в отрочестве В«Выхожу один я на дорогу…», он написал лирическую исповедь, вдохновленную лермонтовским сюжетом: Если бы я мог забыться, Если бы, что так устало, Перестало сердце биться, Сердце биться перестало, Наконец — угомонилось, Навсегда окаменело, Но — как Лермонтову снилось — Чтобы где-то жизнь звенела… Что любил, что не допето, Что уже не видно взглядом, Чтобы было близко где-то, Где-то близко было рядом… (В«Если бы я мог забыться…») Он стал читать все, что написано в рифму. Читал Фета, Надсона, Полонского, К. Р. И скоро открыл для себя поэзию В«декадентовВ», как тогда называли модернистов. Он подражал Бальмонту, читал Брюсова, был ранен Блоком, восхищался Сологубом. Ему попался В«ПепелВ» Андрея Белого и В«ЯрьВ» Сергея Городецкого. Не пренебрегал он и современным арьергардом. В круг его чтения вошли Владимир Гофман, Дмитрий Цензор и даже Татьяна Щепкина-Куперник заодно с Галиной Галиной. Однажды летом на даче домашний знакомый развлекал собравшихся чтением В«декадентскихВ» стихов. Прочел В«КапитановВ» и назвал имя автора — Гумилёв. В«Меня удивили стихи (ясностью, блеском, звоном), и я запомнил это имя, услышанное впервыеВ». Было в том что-то провиденциальное. Вскоре Николай Степанович Гумилёв войдет в жизнь Жоржа Иванова. Он и сам стал писать В«декадентскиеВ» стихи, производя их, как впоследствии говорил, — дюжинами. Теперь на него влиял не только Бальмонт, но и журнал В«АполлонВ», в котором Бальмонт не печатался, зато постоянно встречалось имя Гумилёва. Впечатление от журнала было ни с чем не сравнимым, и он думал, что теперь нашел именно то, чего столь долго, как ему казалось, искал. Осенью 1910-го Георгий Иванов, никогда раньше не читавший газетных объявлений, случайно открыл последнюю страницу В«Вечерних биржевых новостейВ» и увидел заинтересовавшее его объявление: редакция открывающегося еженедельника В«Все новости литературы, искусства, театра, техники и промышленностиВ» приглашала начинающих писателей присылать свои произведения. Без всякого промедления он тут же послал стихи. Несколько раз он уже посылал их другие журналы, но неизменно получал отказы. Из десятка стихотворений, отосланных во В«Все новости…», два через короткое время появились в первом номере этого еженедельника. Радость Жоржа была бурной. Стихи, напечатанные в корпусных журналах В«Кадет-михайловецВ» и В«УченикВ» в счет не шли, то были свои, В«домашниеВ» дела. А вот В«Все новости…» — другое дело. Какими же стихами дебютировал шестнадцатилетний Георгий Иванов? Одно называется В«Осенний братВ»: Он — инок. Он — Божий. И буквы устава Все мысли, все чувства, все сказки связали. В душе его травы, осенние травы, Печальные лики увядших азалий. Он изредка грезит о днях, что уплыли. Но грезит устало, уже не жалея, Не видя сквозь золото ангельских крылий, Как в танце любви замерла Саломея. И стынет луна в бледно-синей эмали, Немеют души умирающей струны… А буквы устава все чувства связали, — И блекнет он, Божий, и вянет он, юный. Аскеза молодому иноку явно не впрок, он еще не отлюбил свое. Почему В«в душе его травыВ»? Означают ли они символ всего земного? И что это за В«лики азалийВ», которые тоже причислены к травам? Зато рифма связали — азалий свежая, и звуковой строй стихотворения безупречный. Найдем ли что-либо, предвещающее религиозную тему, в первом напечатанном стихотворении? Вряд ли. Правда, к этой теме он будет время от времени возвращаться вплоть до выхода в свет В«ЛампадыВ», последнего петербургского сборника. В его эмигрантских сборниках эта тема отсутствует. Первое появившееся в печати стихотворение он ценил и, несмотря на В«лики азалийВ», через двенадцать лет включил в В«ЛампадуВ». Второе стихотворение — В«ИкарВ». Чтобы бежать из плена с острова Крит, Икар сделал крылья из перьев, склеив их воском. Юноша смог высоко взлететь, но солнце растопило воск, и беглец упал в море. Словом, рожденный ползать летать не может. Тема мифологическая, и требовала не амфибрахия В«увядших азалийВ», не декадентской блеклости и усталости лирического героя, а словаря классицизма и звонкого классического ямба. И дерзкий червь, рожденный тьмой, Я к солнцу свой полет направил, Но взор светила огневой Мне крылья мощные расплавил. Недели через три В«Все новости…» напечатали еще одно его стихотворение — балладу В«Песня о пирате ОлеВ». Так шестнадцати лет от роду он вступил в литературу, следуя одновременно трем разным стилистическим ориентациям — декадентской, классической и романтической. Его успеваемости в корпусе литературные успехи отнюдь не способствовали. В«Отметки у меня были отчаянные, не исключая и отметок по русскому языку, блеск которого собирался я обновлятьВ». Словом, учился ни шатко ни валко, о чем впоследствии вспоминая, находил веселое сочувствие у своего друга, закоренелого второгодника Гумилёва. Корпус имел своим сиятельным шефом великого князя Константина Константиновича, дядю Николая Второго. В 1910 году великий князь стал генерал-инспектором всех кадетских корпусов и военных училищ. Известно было, что в свое время он учредил в Петербурге литературное общество В«Измайловские досугиВ» — островок изящества В«во имя доблести, добра и красотыВ», как формулировалось в уставе общества. В военных училищах великий князь вводил передовую систему воспитания, которой Россия могла гордиться. Любители поэзии знали, что именно он скрывается за инициалами К. Р. Шефство любимца учеников, к тому же поэта, способствовало литературным увлечениям, и в журнале В«Кадет-михайловецВ», выходившем здесь же на Ждановской, 2, появлялось немало стихов. Константин Романов известен был как человек либеральный, мягкий, душевный. На Пасху депутация, включавшая и воспитателей и воспитанников, являлась к нему в Мраморный дво рец христосоваться. В какой-нибудь праздник он и сам мог приехать в корпус, тогда весь состав выстраивали в зале. На правом фланге стояли музыканты и хористы. Под звуки марша выносили знамена. Директор навытяжку стоял перед строем — одна рука на эфесе шашки, в другой накануне написанный рапорт. Звучала команда: В«Корпус, сми-ирна-аВ». Играли марш. В увешанный портретами коронованных особ зал входил высокий, изящный господин с андреевской лентой на Измайловском мундире. – Здравствуйте, кадеты, — приветливо говорил он совсем не В«военнымВ» голосом. – Здравия желаем, ваше императорское высочество! — гремело в ответ. Константин Романов обходил строй. Жорж смотрел и него с обожанием, думая не о том, что вот перед ним великий князь, но о том, что впервые в жизни видит вблизи на стоящего поэта. Следовал молебен, кропили святой водой знамя, горнисты давали отбой. К. Р. благодарил первую роту, вторую роту и так далее. И хотя каждый стоял по стойке смирно, в самой этой церемонии чувствовалось что-то семейное. Церемония заканчивалась, и все шли завтракать. Георгий Иванов был первым, кто отдал в журнальчик В«Кадет-михайловецВ» В«декадентскиеВ» стихи. Напечатаны они были с либерального одобрения В«державного шефаВ». Как девы ночи, плывут туманы Жемчужным флером над темным морем, Они как девы, они как раны. Их смех беззвучен и дышит горем. Смеялись ли эти туманные девы над своими ранами или над своим горем, понять невозможно. Ювеналии *Ювеналии — празднества в честь богини юности Ювенты в Древнем Риме. В переносном смысле подростково-юношеское стихотворчество. — Прим. ред. больших поэтов, даже Блока, в золотой фонд поэзии обычно не входят. Большинство детских стихов известных поэтов пропало без вести. Не составляют исключения и ювеналии Георгия Иванова. Стихи он сочинял то в своем дортуаре, то дома по субботам и воскресеньям, то на уроках алгебры. Многое из того, что вошло в его первый сборник В«Отплытье на о. ЦитеруВ», написано за школьной партой. Позднее, в 1915 году, Георгий Иванов с грустью прочтет в газете манифест, запечатлевшийся в его памяти: В«Божиею милостию Мы, Николай Вторый, Император и Самодержец Всероссийский, Царь Польский, Великий Князь Финляндский и прочая, и прочая, и прочая, объявляем всем верным Нашим подданным: Всемогущему Богу угодно было отозвать к Себе Любезнейшего Дядю Нашего Великого Князя Константина Константиновича…во 2-й день июня на 57 году от рождения…» Тогда шла Первая мировая война. А через много лет, даже не после Первой, а уже после Второй мировой войны Георгий Иванов писал из Франции своему другу: В«Получил на днях от одного однокашника в подарок стихи К. Р., "нашего державного шефа"… Этот Гран-дюк был, кстати, большая душка, и все мы его искренно (и было за что) любили. И далее он вспоминает, что В«с его высочайшего поэтического одобрения напечатал в В«Кадете-михайловцеВ» архидекадентские стихи, в самом деле рядом с "посещением государем Императором Красносельского лагеря" и т. п. довольно пикантно и в смысле декадентщины и в смысле либерального отношения к ней. Этот Гран-дюк, как я освежил теперь в памяти, был очень недурной поэт, если расценивать по способностямВ». В отличие от В«державного шефаВ», мать смотрела на его преданность поэзии с неодобрением. Но скрывать свою новую одержимость он не собирался. Когда он сказал дома, что хотел бы стать настоящим поэтом, мать пришла в отчаяние. Сыну потомственного офицера, дворянину, а по материнской линии барону, полагалось респектабельное поприще, пусть не столь изящное, но для практической жизни более пригодное, приносящее доход и обеспечивающее статус. Поэт Владимир Пяст, вспоминая те годы, писал: В«Быть поэтом было не только не модно, но и неловкоВ». Сестра Наташа, самый близкий человек, отнеслась к решению брата-подростка хотя и снисходительнее, но тоже без одобрения. В 1911-м на каникулах (кадеты говорили В«в отпускуВ») в деревне явилась мысль бросить корпус. Подумывал он об этом еще зимой. Колебался, отвлекался, забывал о своем решении и возвращался к нему опять. Однажды мимоходом сказал об этом поэту Алексею Скалдину, с которым недавно подружился. А летом решение оформилось. Теперь он считал, что пять лет ношения кадетского мундира — даром потерянное время. В«Ибо неучем я остался во всех смыслах, а таковым быть нехорошоВ». До окончания учебы оставалось еще три года. В«К двадцати годам, следовательно, я кончу корпус, — размышляет он в одном из писем, — буду основательно знать равнения и что еще? Тогда гораздо труднее будет мне выкарабкиваться. В стенах корпуса я не имею возможности вести сколько-нибудь осмысленную жизнь — даже читать можно только то, что разрешается моим воспитателем, стариком милым, но благонамеренно тупым … В корпус я попал по недоразумению и на каждого гимназиста… гляжу завистливыми глазами обделенногоВ». Впервые за все летние отпуска не хотелось возвращаться в корпус и, сказавшись больным, он остался в деревне до октября. Мать теперь и слышать не хотела о затее младшего сына. Она была занята переездом на новую квартиру, подыскав подходящую на Малой Гребецкой улице, тоже на Петербургской стороне. Дом новейшей постройки, а район — один из старейших в городе. Эти места старожилы еще иногда называли по старинке — Гребецкой слободой. Не одобрял решения Юры и старший брат Володя, уже окончивший военное училище. Юра молчал, думал не о своем решении, которое пока казалось неисполнимым, а об издании книжки стихотворений. Их уже достаточно для небольшого сборника, но чтобы издать, нужны деньги. Молодым неизвестным поэтом не заинтересуется ни одно издательство. Печатать придется за свой счет. Если бросить корпус, ему будут выплачивать 15 рублей пенсии за отца. Но даже не тратя из пенсии ни копейки, все равно типографские расходы оплатить не удастся. Надо найти службу. Он спрашивает А. Д. Скалдина, нет ли какого-нибудь места в страховой компании, в которой Алексей Дмитриевич занимает должность директора округа. Жалованье просит хотя бы рублей в 25 — согласен и на 15. Скалдин отмалчивается. Сам он прошел трудный путь от мальчика-рассыльного до крупного специалиста в страховом деле. Кое-что их соединяло — главным образом любовь к поэзии, но многое и разъединяло. Оба более-менее одновременно начали литературный путь. Скалдин на пять лет старше, и разница в возрасте юному Георгию Иванову кажется значительной. Наверное, Скалдин мог бы найти для своего друга место писаря или помощника делопроизводителя. Но в его представлении ежедневные хождения на службу никакие вязались с самолюбивым, мечтательным, податливым, порой фаталистически настроенным юношей, не наделенным, как казалось Скалдину, практической сметкой, только и умеющим что писать стихи. Пыталась помочь устроиться на службу мать, но так, чтобы сын об этом не узнал. Когда после продолжительных колебаний летом 1912 года Георгий все-таки бросил корпус, она обратилась к Скалдину. Написала с достоинством, но просительно: В«Простите, что я беспокою Вас своим пись мом, но зная, что Вы хорошо относитесь к моему сыну Георгию, и он, кажется, также Вас очень любит, то решаюсь Вас попросить от своего имени, чтобы Вы посодействовали в получении места, иначе ему будет очень плохо. Выйдя из корпуса, он, быть может, сделал ложный шаг, т.к. после смерти мужа у нас не осталось средств… Жить у сестры на хлебах ее мужа он не хочет, ему это тяжело, и я понимаю, что это невозможно. Он мне говорил, что написал Вам с просьбою о месте, и я присоединяюсь к этой просьбе и думаю, что Вы, если возможно, то устроите что-нибудь если бы в руб. 30, 35, но, конечно, в крайнем случае и меньше можно для начала, но Вы сами знаете, как дорого жить в Петербурге. Юра стал очень нервен и, по-моему, мало поправился. Прошу Вас только, многоуважаемый Алексей Дмитриевич, не проговоритесь ему ни звуком о моем письме. Он такой самолюбивый и вообще не любит, если я мешаюсь в его дела… Я сама живу небольшим пенсионом и помогать не могу, так что как-никак все выходит клиномВ». В житейском смысле он ушел из корпуса в никуда, в более существенном — внутреннем, психологическом смысле — ушел в литературу. Но житейское берет свое. Он начинает готовиться к экзаменам на аттестат зрелости. Экзамены хочет сдать экстерном при реальном училище, настойчивости не проявляет и вместо подготовки к экзаменам записывается вольнослушателем в университет. Для этого аттестата зрелости не требовалось, не нужно было сдавать и вступительных экзаменов. Новый знакомый Николай Степанович Гумилёв подал в сентябре заявление с просьбой о принятии его в университет на историко-филологический факультет, и это обстоятельство сыграло свою роль в судьбе Георгия Иванова. В том же году на романо-германском отделении стал появляться щуплый молодой человек с пушкинскими бачками, гордо поднятой головой, неприступно важный, но при близком знакомстве оказавшийся безудержно смешливым. Звали нового знакомца Осип Мандельштам. Там же, на романо-германском, учился и Георгий Адамович. Впоследствии он говорил, что романо-германское отделение историко-филологического факультета превратилось тогда в своего рода штаб-квартиру акмеизма. Словом, более чем лекции профессоров, центром притяжения для Георгия Иванова стали приятели-студенты. И если не считать главного — общения с молодыми поэтами, из его не слишком ревностных посещений университетских аудиторий ничего не вышло. Зато, как писал очевидец, В«его часто можно было встретить в знаменитом университетском коридореВ». Там его видели то с Адамовичем, то с Мандельштамом, то с сыном Бальмонта. Через много лет, заполняя анкету для издательства имени Чехова, которое на пике материальных бедствий Георгия Иванова выпустило обновленное издание В«Петербургских зимВ», на вопрос об образовании он ответил лаконично и уклончиво: В«2 СПБ Кадетский корпус. Вольносл. СПБ университетаВ». Ни того, ни другого окончить ему не довелось. МИСТИЧЕСКИЙ АНАРХИСТ И ЗАЛИТАЯ СОЛНЦЕМ МАНСАРДА Прошло более года с того дня, когда Георгий Иванов начал писать стихи и теперь посвящал им все больше времени. Увлечение обернулось страстью, а страсть держалась на грани одержимости. К сочинявшимся в отрочестве экспромтам и к не столь давнему юмористическому плетению словес относиться всерьез ему и в голову не приходило. Теперь он чувствовал, что по-настоящему живет только тогда, когда занят стихами. При каких обстоятельствах он познакомился с известным в ту пору писателем Георгием Чулковым, уместно лишь гадать. Может быть, послал письмо или без предуведомления отправился к нему домой на Малую Невку, где пахло морем и просмоленными канатами, а у берега покачивались пришвартованные баржи. Встретил его бодрый человек неопределенного возраста, с густой шевелюрой, одетый в темный сюртук. Мягкий взгляд приветливых карих глаз располагал к себе. Чулков отметил стихотворческий дар стройного большеротого кадета. Стихи в тетрадке, исписанной школьным почерком, тронули изобретателя В«мистического анархизмаВ». Статья Чулкова под таким названием еще недавно вызвала град полемических стрел и насмешек, и отчасти благодаря этому не особенно продуманному изобретению его автор получил всероссийскую известность. В 1909 году нача ли выходить один за другим тома сочинений Чулкова, а мно готомное собрание само по себе воспринималось как знак отличия. Георгию Иванову, запойно читавшему стихи совре менных авторов, попался модернистский сборник Чулкова В«Кремнистый путьВ». Возможно, эта книга и побудила к встрече. Иванову запомнились строки загадочной чулковской В«ЦарицыВ», то ли хлыстовской, то ли декадентской: Она идет по рыжим полям; У нее на челе багряный шрам… Мерно ступают босые ноги, — Тихо и мерно, По меже, по узкой дороге, По верной. К 1910 году кипучая энергия Чулкова достигла апогея. Он был участником многих литературных начинаний. Открытие нового молодого дарования вполне соответствовало духу его бурной активности. В оценке начинающего Георгия Иванова он при своем энтузиазме перебарщивал: В«Будущий новый ПушкинВ». И все же обещания, которые он уловил в юношеских стихах, не могли обмануть его художественно чутья. Именно Чулков первым увидел в Георгии Иванове задатки большого таланта. Ни Блок, ни Кузмин, ни Северянин, ни Скалдин — никто из тех, с кем Иванов встречался до своего вступления в гумилёвский Цех поэтов, не разглядел в нем так явственно, как Чулков, будущего выдающегося художника слова. Даже Гумилёв — может быть, в результате слишком близкого знакомства – бывало, сомневался в жизнестойкости его таланта. Когда Георгий Иванов выпустил уже несколько книг, Гумилёв вдруг выразил свои сомнения: В«У меня нет оснований судить, захочет ли и сможет ли Георгий Иванов серьезно задуматься о том, быть или не быть ему поэтом, то есть всегда идущим впередВ». Вряд ли случайно они В«пересеклисьВ» в жизни — шестнадцатилетний петербургский кадет и тридцатилетний Георгий Иванович Чулков, казавшийся маститым писателем, свой человек в салоне Мережковских, друг Блока, редактор альманахов В«ФакелыВ» и В«Белые ночиВ». Людей, проницательно понимавших природу символизма, как понимал Чулков, было не так уж много. Корни его собственного В«мистического анархизмаВ» — а к нему он пытался приобщить и Георгия Иванова – уходили в почву русского декадентства, которое он считал смешением света и тьмы и в чем видел настроение, уже перелившееся через край вскормившего его искусства и теперь влиявшее на саму жизнь. « декадентстве, — говорил Чулков своему новому знакомцу, — была "тайная прелесть", теперь она уже постепенно выдыхаетсяВ». О самой В«прелестиВ» Чулков сказал неоднозначно — то ли как об очаровании, то ли как о демонической прельстительной силе. В«Что сближает людей, в особенности людей нашего круга? — спрашивал он. — Сказать?В» И тут же отвечал: В«Сближает непримиримое отношение к власти над нами извне навязанных нормВ». Он разгадал существенное в блоковских В«Стихах о Прекрасной ДамеВ», сказав о них словами их автора: В«Великий свет и злая тьмаВ». Обо всем этом он говорил с юным поэтом и явился для него посредником между ним и этой тайной прелестью, которую много лет спустя Георгий Иванов назвал — с ироническим одобрением — В«декадентской отравойВ». С Блоком Чулков познакомился в 1904 году у Мережковских и долго оставался в кругу близких поэту людей, мог зайти к нему запросто, даже не предупредив о приходе. Увлекающийся Чулков, не долго думая, предложил свести Иванова к Блоку, что прозвучало совершенно неожиданно. О такой головокружительной возможности можно было прийти в смятение. Ранним вечером они взяли извозчика, подъехали к шестиэтажному дому новой постройки на углу Малой и Большой Монетных улиц, поднялись на последний этаж. Из-за переполнявшего юного поэта чувства не слушались ноги. Вошли, и Чулков представил Георгия Иванова, потряхивая своей лохматой гривой, улыбаясь бритым актерским лицом, тыча пальцем в кадетский мундир: вот привел к тебе военного человекаВ». Встреча запечатлелась на всю жизнь. Стихи и личность Александра Блока так или иначе будут присутствовать в творчестве Георгия Иванова до последнего года жизни. А тогда его литературные симпатии, еще до конца не определившиеся, были где-то рядом с символизмом, но мироощущения символистов он изначально не принял. Не потому что был способен в ту пору что-нибудь противопоставить, а в силу своей совсем иной художественной природы. Им уже прочитаны книги Бальмонта, Брюсова, Белого и Сологуба, которого на первый взгляд трудно было отнести к символистам, а у Георгия Иванова и в самом деле это был лишь первый взгляд. Казалось, что до Сологуба никто так просто не писал. То, что эта простота имела связь с запредельным, В«несказаннымВ», как любили тогда говорить, не останавливало его внимания. Он уже испытал очарование стихов Блока, а теперь откроет для себя Блока-человека, симпатизирующего наставника. Их провели в небольшую, но показавшуюся просторной комнату, залитую закатным золотом. Блок сидел за письменным столом, сразу поднялся, пожал руки. Чулков представил Георгия Иванова и заговорил о его стихах. В тихом, уютном кабинете вышло у него это слишком шумно. Блок оглядел кадетский мундир, красный воротник с золотым галуном. Взгляд его был усталым, у рта морщины. Из окна видны были крыши, трубы, а внизу — деревья сада. Георгий Иванов прочел стихи, одно стихотворение Блок сдержанно похвалил. Предложил чаю. Чувствовалось, что пришли они в неурочный час. Блок держался радушным хозяином, хотя было очевидно, что их внезапный визит что–то нарушил. Георгий Иванов В«это очень ощущал и испытывал острую неловкость»… Чулков вышел в переднюю позвонить по телефону и громко разговаривал. Блок молчал, потом дружелюбно взглянул в глаза сидевшему напротив юноше и сказал: В«Вы такой молодой. Сколько вам лет?»– В«ШестнадцатьВ», — ответил Георгий Иванов и покраснел, стыдясь своего возраста. В«Зайдите ко мне как-нибудь через несколько дней. Сначала позвонитеВ». Он вспомнил о своих подкосившихся от волнения ногах, только спускаясь по лестнице, по которой час-полтора назад поднимался как во сне. В руке он сжимал подаренную Блоком книгу В«Стихи о Прекрасной ДамеВ» с надписью четким почерком: В«На память о разговореВ». Их беседы походили скорее на монолог. Георгия Иванова приятно удивляло, как Блок говорил с ним В«как с давно знакомым, как со взрослым, и точно продолжая прерванный разговорВ». Слушая Александра Александровича, он забывал о своем волнении, которое еще недавно, когда первый раз ехал сюда с Чулковым, ни на мгновение не покидало его и путало мысли. Теперь он мог спокойно оглядеться в этом просто обставленном, в каждой детали аккуратном кабинете. Выходили на балкон, оттуда виден был Каменноостровский проспект, где в скором времени Георгию Иванову предстояло прожить несколько лет. С балкона открывался вид на дом князя Горчакова, на окружавший его сад, а дальше виден был другой сад — Александровско го лицея. Не так-то много известно об их встречах, но кое-что можно представить себе по одной из них. Днем 18 ноября 1911 года Георгий Иванов пришел к Блоку. Когда вошел, почувствовал, что от самой личности Блока, не только от его стихов, исходит какая-то магия. Возможно, так казалось не одному только Георгию Иванову, ведь Блок был кумиром целого поколения. Современники называли В«магомВ» Брюсова; но то было совсем другое — книжное, и не обходилось без позы. У Блока все было иначе, естественнее. За его немногословными признаниями чувствовалась судьба большого человека, никогда не желавшего подчеркнуть свою избранность. А избранность была. Поэт первой русской эмиграции, печатавшийся под псевдонимом Аргус, вспоминал: В«Я бежал из России с томиком Блока. Ничего почти не успел захватить с собой, кроме тоненькой книжечки стихов…» Вскоре Аргус поселился в США и, сравнивая свои американские впечатления с российской дореволюционной жизнью, писал: В«Мне кажется, в мире нет другого такого народа, для которого поэзия была бы так важна, как для нас. Мы дышали поэзией и, по-видимому, продолжаем дышать… Например, мои американские однолетки поэзии не любили и на меня смотрели как на сумасшедшегоВ». О встрече с Георгием Ивановым 18 ноября 1911 года имеется запись в блоковском дневнике: «…я уже мог сказать ему… о Платоне, о стихотворении Тютчева, о надежде так, что он ушел другой, чем пришелВ». Примечательно слово В«ужеВ», оно свидетельствует о неоднократности подобных бесед. Блок разговаривал на равных с В«желторотым подросткомВ», как назвал себя Георгий Иванов, вспоминая впоследствии эти встречи и разговоры. Почему — о Платоне? Старшеклассники классических гимназий в те далекие дни читали небольшие отрывки из Платона в подлиннике. Но ученик кадетского корпуса, с завистью глядевший на ровесников в гимназической форме, о Платоне имел смутные представления. Да и в поэзии, которой он был самозабвенно увлечен, больше всего его интересовала тогда техника стиха. Блок словно не обращал внимания на возраст Иванова, не отвлекался на изредка подаваемые им наивные реплики. Как бы не замечая реакции собеседника, он продолжал развивать тему, которая его самого живо интересовала. Почему все-таки о Платоне? Может быть, Блок говорил больше для себя, хотя и нуждался в благодарном слушателе. Он как раз читал тогда переведенную с немецкого книгу Пауля Дейссена В«Веданта и Платон в свете кантовской философииВ». Отсюда и возникла очень важная для Блока тема – о воспоминании как о сущности познания. Теория познания, как, впрочем, всякая теория, кроме стиховедческой, в то время мало интересовала Георгия Иванова. Для него интереснее были размышления Блока о стихотворении Тютчева В«Два голосаВ». Для Блока Тютчев, наряду с Владимиром Соловьевым и Фетом, — отец новой поэзии. Блок опять и опять мысленно возвращался к тютчевскому стихотворению. В нем два противоположных взгляда на жизнь, но согласно каждому, жизнь — это борьба. Для одних она безнадежна, победы быть не может, ибо все кончается смертью. На взгляд других, тоже трагический, борьба находит оправдание в бесстрашии сразиться с Роком. 1 Мужайтесь, о други, боритесь прилежно, Хоть бой и неравен, борьба безнадежна! Над вами светила молчат в вышине, Под вами могилы — молчат и оне. Пусть в горнем Олимпе блаженствуют боги: Бессмертье их чуждо труда и тревоги; Тревога и труд лишь для смертных сердец… Для них нет победы, для них есть конец. 2 Мужайтесь, боритесь, о храбрые други. Как бой ни жесток, ни упорна борьба! Над вами безмолвные звездные круги, Под вами немые, глухие гроба. Пускай Олимпийцы завистливым оком Глядят на борьбу непреклонных сердец. Кто, ратуя, пал, побежденный лишь Роком, Тот вырвал из рук их победный венец. Мотив В«Двух голосовВ» будет долго звучать в эмигрантском творчестве Георгия Иванова, которое окажется продолжительнее петербургского. Даже в конце своего странствия земного, предельно независимый художник, свободный от влияний, он признавался, сколь близок и сколь дорог ему Тютчев: А мы — Леонтьева и Тютчева Сумбурные ученики — Мы никогда не знали лучшего, Чем праздной жизни пустяки. И далее в том же стихотворении цитируются строки из В«НезнакомкиВ» — самого известного стихотворения поэта, открывшего Георгию Иванову Тютчева: Мы тешимся самообманами, И нам потворствует весна, Пройдя меж трезвыми и пьяными, Она садится у окна. В«Дыша духами и туманами, Она садится у окнаВ». Ей за морями-океанами Видна блаженная страна… (В«Свободен путь под Фермопилами…», 1957) В 1916 году в одном из разговоров они снова вернулись к Тютчеву. Блок говорил о смерти и любви, и вдруг сказал о своей близкой кончине. — Помилуйте, о чем вы! — воскликнул Георгий Иванов. Тогда Блок взял со стола томик Тютчева, открыл книгу наугад, подняв лицо, взглянул на собеседника и тихо, но как-то торжественно прочитал: Дни сочтены. Утрат не перечесть, Живая жизнь давно уж позади, Передового нет, и я как есть На роковой стою очереди. Читая, он слегка подчеркнул последнюю строку, помолчал и сказал: В«Книги всегда отвечают на то, что думаешь. И редко врутВ». Из Шахматова, куда Блок уезжал на лето, он писал Георгию Иванову в Литву, где тот проводил каникулы. О чем он писал? В«О том же, что в личных встречах, о том же, что в своих стихах. О смысле жизни, о тайне любви, о звездах, несущихся в бесконечном пространстве. Всегда туманно, всегда обворожительно… Почерк красивый, четкий. Буквы оторваны одна от другой. Хрустящая бумага из английского волокна. Конверты на карминной подкладкеВ». Сколько было писем? Три, пять, семь? Они не сохранились или еще не найдены. Георгий Иванов говорил, что у него был писемВ». Получив одно из них, он написал стихотворение о своем чувстве к Блоку и о памятном разговоре: Письмо в конверте с красной прокладкой Меня пронзило печалью сладкой. Я снова вижу ваш взор величавый, Ленивый голос, волос курчавый. Залита солнцем большая мансарда, Ваш лик в сияньи, как лик Леонардо. И том Платона развернут пред вами, И воздух полой золотыми словами. Всегда ношу я боль ожиданья, Всегда томлюсь, ожидая свиданья. И вот теперь целую украдкой Письмо в конверте с красной прокладкой. (В«Письмо в конверте с красной прокладкой…») Стихотворение вошло в В«ГорницуВ» (1914), вторую книгу Георгия Иванова, а свой первый сборник В«Отплытье на о. ЦитеруВ» он подарил Блоку с простой и искренней надписью: В«Александру Александровичу Блоку с любовью, нежностью и благодарностью. 29 декабря 1911 годаВ». ДОКТОР КУЛЬБИН. МИЛЫЙ АЛЕКСИЙ В начале творческого пути судьба была поистине щедра к Георгию Иванову. Какая удача для начинающего поэта, когда его находит энтузиаст, открыватель талантов, к тому же и сам известный автор. Довольно и одной такой встречи, чтобы путь из зыбкого, пунктирного или извилистого превратился в отчетливо направленный, — чтобы скорее поверить в себя как художника, чтобы сократить приводящие в тупик поиски и безрезультатную трату сил. Но у Георгия Иванова была не одна, а несколько таких встреч, притом совсем в юные годы. Одна — с Георгием Чулковым, другая — Михаилом Кузминым, третья — с Александром Блоком, но еще и с Николаем Ивановичем Кульбиным. Чулков любил роль ментора; на Кузмине в ту пору всегда была маска, которую легко было принять за подлинное лицо; Блок беседовал с Георгием Ивановым так, словно рассуждал с самим собой. Кульбин знакомил талантливых людей друг с другом и умел открывать таланты. Быть может, слишком умел. Недаром Бенедикт Лившиц сказал о нем: В«Кульбин легко раздавал патенты на гениальностьВ». Он представил Александру Блоку Давида Бурлюка, что сделать было крайне непросто, поскольку Блок новых знакомств сторонился, а с футуристами тем более. Владимир Пяст, кое в чем следовавший в своей мемуарной книге В«ВстречиВ» В«Петербургским зимамВ» Георгия Иванова, писал о Кульбине: В«Он умел находить талант, умел нащупывать нерв, чувствовать "новый трепет" как никто. Он всегда был с самым новым, с самым молодым, с тем единственным, за чем было бы будущее. Я его любил за это бесконечноВ». Непоседа, всегда на ходу, всегда с людьми, с широким кругом друзей и знакомых, к Георгию Иванову он пришел не совсем своевременно. Настоящая деятельность Кульбина, чрезвычайно подвижная, развернулась года через два, когда уже открылся подвал-кабаре В«Бродячая собакаВ», завсегдатаем которого он стал. Георгий Иванов попал в В«СобакуВ» на тринадцатый день ее существования, Кульбин — на третий. Хозяин знаменитого подвала Борис Пронин часто вспоминал рано умершего Кульбина: В«Это была фигура! Он был ярчайшим королем богемы, притом что он был военным, главным врачом генерального штаба — штукой колоссальной по иерархии… Но у Кульбина, кроме потрепанной куртки и шинели, ничего не было. Это был большой человек—философ, универсал. Мы его прозвали Сатиром… Был прекрасным художником, но своеобразным. Мастерством он овладевал с налета, от таланта, будучи при этом медиком и генералом от медицины… В живописи был крайне левым, ярко приветствовал появление Малевича. Был знатоком поэзии и базировался на футуризмеВ». Когда Иванов познакомился с Кульбиным, тот любил поговорить об искусстве как о счастливом действии. Теперь в разговорах он часто сравнивал людей — в смысле их ограниченной свободы воли — с марионетками. Эта лежавшая на поверхности метафора принадлежала не ему одному — например, еще и Мейерхольду. Но Кульбин шел вглубь. Кого-то эта метафора могла оттолкнуть, других, напротив, увлечь. Увлечению В«кукольностьюВ» отдали дань художники В«Мира искусстваВ». В«Мир искусстваВ» — объединение художников (1898—1924), созданное в Петербурге А. Н. Бенуа и С. П. Дягилевым и ориентированное на поэтику символизма, а также название художественного иллюстрированного журнала (1899—1904). — Прим. ред. Проникло это увлечение и в театральный модернизм. В«КостюмированныеВ» сюжеты, В«версальскиеВ» мотивы или персонажей комедии дель арте (Арлекина, Пьеро, Коломбину) находим у Блока, Анненского, Кузмина, Брюсов Бальмонта, Ахматовой. Известное В«Ситцевое царствоВ» Ходасевича стилизовано под тот же мотив В«игрушечностиВ», как и его стихотворение В«РайВ» (В«Вот открыл я магазин игрушек…») У Георгия Иванова мотив В«кукольностиВ» отразился в сборнике В«ГорницаВ» (1914), более всего в актерском цикле, то есть в стихотворениях В«ФиглярВ», В«Болтовня зазывающего в балаганВ», В«Бродячие актерыВ», В«АктеркаВ», В«Путешествующие гимнастыВ». А после выхода В«ГорницыВ» он написал для кукольного спектакля условно-театральное стихотворение В«Все образует в жизни круг…». Персонажи этих стихотворений – одинаковые марионетки, хотя и называются: они по-разному монах, поэт, пастух, колдун, амур с луком и стрелами. Все походят друг на друга в своей кукольности, все В«танцуютВ» в круговерти жизни марионеточный В«танец любвиВ», не сознавая, что и танец и любовь принудительны, а не свободны. Равно — лужайка иль паркет — Танцуй, монах, танцуй, поэт, А ты, амур, стрелами рань — Везде сердца, куда ни глянь. И пастухи и колдуны Стремленью сладкому верны, Весь мир — влюбленные одни, Гасите медленно огни… Тот же мотив В«искусственного раяВ» пленял его и во время работы над книгой В«ВерескВ». Несвоевременность посещения Кульбиным шестнадцатилетнего Георгия Иванова побудила его рассказать в В«Петербургских зимахВ» об этом визите как о курьезе. Фактически ему тогда не исполнилось и шестнадцати, но интерес к модернистам и модернизму уже пробудился в нем. Летом 1910 года он узнал о только что вышедшем альманахе В«Студия ИмпрессионистовВ» под редакцией Николая Кульбина. Тут же написал в книжный магазин, приложил два рубля, стал ждать. Обилием В«дерзанийВ» альманах превзошел самые яркие предвкушения. В нем он нашел ни на что не похожие — из всего им ранее читанного — стихи Виктора Хлебникова и Давида Бурлюка. Этих имен он прежде никогда не слышал. Их манера изумила смелостью, а где дерзание — там и новизна. Привлекло внимание В«Заклятие смехомВ» Хлебникова, ставшее с тех пор, пожалуй, известнейшим его стихотворением: В«Усмей, осмей, смешики, смешики, / Смеюнчики, смеюнчики. / О, рассмейтесь, смехачи! / О, засмейтесь, смехачи!В» Георгий Иванов решил, не откладывая в долгий ящик, писать в том же роде. Написал десяток футуристических: стихотворений и послал редактору В«Студии ИмпрессионистовВ», сообщив ему, что сейчас он на даче, а в начале осени вернется в Петербург и надеется, что стихи его к тому времени будут напечатаны во втором выпуске альманаха. Затем попытался подробнее проштудировать В«Студию ИмпрессионистовВ». Осилить В«Представление любвиВ» — монотонную В«монодраму в трех действияхВ» Николая Евреинова — не хватило терпения. Не до конца прочитал изыскания или изыски некоего А. А. Борисяка В«О живописи музыкиВ». Произведение неизвестного жанра В«Царевна и лунаВ», подписанное именем тогда известного искусствоведа А. Гидони, дочитал до конца. Вернувшись в Петербург, Иванов послал Кульбину новую порцию футуристических стихов. Кульбин пригласил его к себе, но, не дождавшись, сам пришел познакомиться с автором, чем и привел его в крайнее замешательство. Еще бы: генерал, по возрасту втрое старший Жоржика Иванова, на равных беседующий с ним… Отношение к Кульбину у него было, понятно, самым почтительным. В дальнейшем встречи имели место в В«Бродячей собакеВ», но приходил Георгий Иванов и домой к нему — последний раз в январе 1913 года. В квартире Кульбина он встречал элегантного Бенедикта Лившица, экстравагантного Алексея Кручёных, а тощего, сутулого, небритого В«председателя земного шараВ» Виктора (Велимира) Хлебникова, встретив лично, счел душевнобольным. Его поэтическую славу Георгий Иванов всю свою жизнь называл В«легендойВ». В это слово вкладывал он противопоставление дорогой его сердцу поэзии смысла и чуждой ему стихотворческой зауми. Вспоминая Хлебникова в В«Петербургских зимахВ», он нарисовал не портрет его, а шарж: В«Вид желтый и истощенный, взгляд дикий, волосы всклочены. Говорит он заикаясь, дергаясь при каждом слове, голова трясется на худой, длинной шее. Он берет папиросу и не сразу может закурить — так дрожат руки… Иногда он что-то порывисто шепчетВ». Своего мнения о Хлебникове Георгий Иванов не менял. В«Председатель земного шара, — писал он в пятидесятые годы, — был тем, чем он был: несчастным идиотиком с вытекшими мозгами. Я его в свой доакмеистический период встречал вместе со всей кубо-футуристической братией чуть ли не каждый день. Доктор Кульбин лечил его, кстати, от паранойи… Его выдумал Маяковский для партийных надобностейВ». Встречая Хлебникова В«чуть ли не каждый деньВ», Георгий Иванов ни разу не разговорился с ним. Причина состояла в том, что (как утверждала Надежда Мандельштам) В«разговор с Хлебниковым был немыслимВ». Осенью 1912 года Георгий Иванов получил приглашение на вернисаж Кульбина, а поздним вечером 1 октября В«Бродячей собакеВ» присутствовал на его чествовании. В 1914 году Иванов подарил Кульбину свою В«ГорницуВ» с надписью, которая не оставляет сомнений в ее искренности: В«Дорогому, горячо любимому Николаю Ивановичу Кульбину. Теперь я могу подарить Вам эту книгу, не стыдясь ее – я твердо теперь и ясно вижу, что она вся в прошлом — и я на новом пути. Целую Вас, Николай Иванович, указавший мне родники чистой воды. Целую и благодарюВ». В 1911 году, в апреле, когда с островов в дельте Невы несло блаженной свежестью, Жорж отправился в редакцию возникшего при Санкт-Петербургском университете В«ГаудеамусаВ». Название для студенческого журнала вполне подходящее. Gaudeamus В«GaudeamusВ» (лат.) — будем радоваться; название студенческой песни на латинском языке, появившейся в Средние века. Перипатетик (в переводе с греческого прогуливающийся) — учений, последователь философского учения Аристотеля, который, по преданию, преподавал ученикам философию во время прогулок. — первое слово студенческого гимна, известного тогда так же хорошо, как, к примеру, студенческий Татьянин день. Редакция называла журнал еженедельником, но регулярно выходил он лишь вначале. Печататься в нем было почетно, а для Георгия Иванова при сложившихся обстоятельствах — предел мечтаний. Ведь на его страницах появлялись стихи Брюсова, Вячеслава Иванова, Чулкова, Волошина, переводы Блока. Но и не только знаменитостей. В мартовских номерах В«ГаудеамусаВ» Георгий Иванов обратил внимание на никому не известное имя — Анна Ахматова Стихи ее привлекли зримой вещностью, обилием света. Журнал часто печатал символистов, а в строфах Ахматовой звучало что-то совсем другое — четко очерченная знакомая повседневность, а сколько в ней поэзии… Ничего запредельного, ничего В«несказанногоВ»! Жарко веет ветер душный, Солнце руки обожгло, Надо мною свод воздушный. Словно синее стекло; Сухо пахнут иммортели В разметавшейся косе. На стволе корявой ели Муравьиное шоссе. Пруд лениво серебрится, Жизнь по-новому легка… Кто сегодня мне приснится В пестрой сетке гамака. (В«ОбманВ», 1910) Со временем Георгий Иванов стал относиться к стихам Ахматовой сдержаннее, по словам Одоевцевой, В«не особенно восхищалсяВ», но в ту пору увлекся ими и помнил наизусть. Редактором В«ГаудеамусаВ» был студент Петербургского университета Владимир Нарбут, вскоре вошедший в круг акмеистов. Его стихи Георгий Иванов уже знал. Нарбут недавно выпустил свою первую книгу, и характер его творчества определил новый знакомец Жоржа Владимир Пяст: В«Сочное, неуклюжее, но подлинноеВ». Неуклюжесть собственных стихов ни в чем не помешала Нарбуту вести журнал, считавшийся эстетическим. Весной 1911 года имя Георгия Иванова появлялось чуть ли не в каждом номере еженедельника, а одно время буквально в каждом. Например, 3 марта напечатано стихотворение В«Месяц стал над белым костелом…», 10 марта — элегия В«Ночь светла и небо в ярких звездах…», 17 марта — В«Мы вышли из комнаты душной…», 24 марта — В«Зима все чаще делала промахи…». Все эти стихотворения вскоре войдут в его сборник В«Отплытье на о. ЦитеруВ», о котором он уже мечтал страстно, хотя из знавших поэта в те годы вряд ли кто-нибудь мог назвать его страстной натурой. Человеком поглощающих увлечений — да, но отнюдь не сильных страстей. Он вошел в приемную, редактора на месте не было, спросить некого — ни души. В ожидании Нарбута он открыл взятую с собой книгу — сборник стихов, что же еще. Примерно через год Гумилёв скажет о его творчестве: В«Георгий Иванов всецело под влиянием КузминаВ». Но это не была книга Михаила Кузмина. В«ВсецелоВ» сказано Гумилёвым скорее к слову, чем к делу. В период ученичества Георгий Иванов сумел прочитать множество современных поэтических сборников. Следы чтения не всегда легко разглядеть, но сам-то он сознавал, что вот эта его строфа, например, невольно отразила что-то недавно читанное. У Нарбута ему нравились строки, в которых жизнь души находит соответствия с жизнью природы: Только неясных томлений Небо полно, как и ты. Голые клонит кусты Ветер ревнивый, весенний. В В«ГаудеамусеВ» 17 марта было напечатано стихотворение Георгия Иванова В«У моряВ», в которое перекочевали нарбутовские В«неясные томленияВ»: Огнем неземных откровений Сияли закатные дали, И копья неясных томлений Отверстую душу пронзали. Эти юношеские строки, более энергичные, чем нарбутовский случайно подвернувшийся образец, построены на аллюзиях. Романтические В«закатные далиВ», где пламенеют В«неземные откровенияВ», — перекличка с блоковскими В«Стихами о Прекрасной ДамеВ», а пронзенная копьями душа, к тому же с книжным эпитетом В«отверстаяВ» — нечто мимоходом почерпнутое на уроках Закона Божия. В В«ГаудеамусВ» он присылал сразу помногу стихов. В журнале, понятно, появлялись не все. Теперь Жорж пришел осведомиться о судьбе недавно им присланных стихотворений. Открыл книгу, начал читать, но мыслями унесся к тем своим стихам, в которых теперь находил что-то общее со старшими современниками. Он думал о своем недавно опубликованном поэтическом воспоминании о жизни в Студенках. Элегия написалась, когда он читал В«Тихие песниВ» Иннокентия Анненского, вышедшие под псевдонимом Ник. T-о. Теперь, после смерти Анненского, эта анаграмма уже не представляла загадки. Загадочно звучало в В«Тихих песняхВ» стихотворение В«ТамВ». В полночном зале, слабо освещенном лампадами, в одиночестве ужинает человек, и тени от предметов кажутся ему тенями былых обитателей этого дома: Ровно в полночь гонг унылый Свел их тени в черной зале, Где белел Эрот бескрылый Меж искусственных азалий. Под впечатлением от этого стихотворения Георгий Иванов написал свое воспоминание о Студенках, об анфиладах опустевших комнат, о родовых портретах в старой галерее. Герой элегии входит светлой ночью в зал помещичьего дома. Смутно вырисовываются лики, помнящие (В«никому поведать не умеяВ») таинственную старину. Их тайн не разгадать, остается вздохнуть: В«Если б был их говор мне понятен!В» Но это все мечты, а мечта — В«бесплодный труд СизифаВ». Ночь светла и небо в ярких звездах. Я совсем один в пустынном зале; В нем пропитан и отравлен воздух Ароматом вянущих азалий. (В«ЭлегияВ», 1911) Вступив в Цех поэтов, Георгий Иванов не раз слышал, как Гумилёв говорил, что хороший поэт прежде всего хороший читатель. Жорж понял это самостоятельно, еще до Цеха. Ученичество Иванова с наглядностью видно при сравнении следующих строф: Ее ничем не превозмочь… И пробегают дни за днями; За ночью в очи плещет ночь Своими смертными тенями. И другая строфа: Моей тоски не превозмочь, Не одолеть мечты упорной; Уже медлительная ночь Свой надвигает призрак черный. Первая принадлежит Андрею Белому (из его стихотворения В«ПросветлениеВ» 1907 года), вторая — Георгию Иванову (стихотворение В«Моей тоски не превозмочь…») времени его сотрудничества с В«ГаудеамусомВ». В 1910-м вышли В«СтихотворенияВ» талантливой, теперь полузабытой Аделаиды Герцык. Поэтесса принадлежала к кругу Вячеслава Иванова, и, бывая в квартире Вячеслава Великолепного, Георгий Иванов не мог не слышать ее имени. Ему понравилась строфа Герцык: Мукой своей плененная, Не могу разлюбить эту мечту… Сердце, тоской пронзенное. Плачет тихо незримому Христу. Тот же В«развинченныйВ» ритм слышен в стихотворении Георгия Иванова В«Господня грудь прободенная…», напечатанном 7 апреля 1911 года в В«ГаудеамусеВ»: Господня грудь прободенная Точит воду и кровь, Учит верить в любовь Грудь, копием прободенная. Тем временем в приемную вошел молодой человек с румяным лицом и бакенбардами, одетый в дорогой однобортный сюртук с закругленными фалдами. С любопытством он взглянул на юношу в кадетском мундире. Взгляды встретились обладатель бакенбардов назвал себя: – Скалдин, Алексей Дмитриевич. – Я читал ваши стихи в В«ГаудеамусеВ», — отозвался Георгий Иванов. Об этом знакомстве он говорил, что с самого начала почувствовал в Скалдине какую-то окружавшую его тайну. Скалдин, как и Блок, был мистик. Но Блок – стихийный, никакого догмата не культивировавший. Скалдин, напротив, – последовательно-практический приверженец тайных учений. В общении с Блоком эта сторона его личной жизни оставалась незаметной, у Скалдина же проявлялась то и дело в разговоре. Разные были люди Георгий Иванов и Алексей Скалдин. Но, мало в чем схожие, они сошлись, и добрые их отношения в годы перед Первой мировой войной можно назвать дружбой. Параллельные линии не пересекаются, но параллельные жизни соприкасаются нередко. Когда Жорж познакомился со Скалдиным, пятилетняя разница в летах ощущалась им как значительная. Оба в детстве попали из провинции в Петербург, оба вошли в литературные круги, почти одни и те же, одновременно, и в конце концов не могли не встретиться. Один — потомственный дворянин, не слишком придававший значение своему дворянству. Другой — сын новгородского мужика, мечтавший о собственном дворянском гербе. Характер юного Георгия – неустойчивый меняющийся, отдающийся минутному настроению. Характер Алексея (Алексия, как звал его Г. Иванов) — рано определившийся и, по-видимому, сильный. Блок, встретив его в ноябре 1912 года, записал в дневнике: В«Скалдин (полтора года не виделись)… Теперь это зрелый человек, кующий жизнь. Будет крупная фигураВ». Примерно в тех же чертах запомнился он и Георгию Иванову: В«Человек он был расчетливый, трудолюбивый, положительныйВ». Но Георгия влекло к нему что-то другое: В«Ко всем разговорам и письмам С., самым обыденным, примешивалась какая-то тень тайны, которую он, казалось, не мог мне как непосвященному открытьВ». Поэзию они понимали по-разному. Не будь Гумилёва, Цеха поэтов, акмеизма, Георгий Иванов согласно творческой природе все равно стал бы акмеистом, даже если бы — в таком предположительном случае — название этого литературного течения оказалось иным. Скалдин, даже не будь он лично знаком с Вячеславом Ивановым, столпом русского символизма, все равно стал бы символистом. Такова была природа его творческого влечения — к неведомому, несказанному, запредельному. Ничего еще не зная об акмеизме, Георгий Иванов написал Скалдину именно то, что сказал бы акмеист символисту. Первое: надо создавать – здесь он подчеркнул — поэтическое произведение , но не болееВ». Второе: В«Тебе мешает твоя пророческая миссияВ». Иными словами, вместо того чтобы сопрягать свое творчество с пророческими претензиями символизма, ты бы просто писал стихи, не связанный предвзято теорией, они получились бы более удачными. Весной 1912 года, когда Георгий Иванов был принят в Цех поэтов, этот кружок отверг кандидатуру Скалдина. Случайно встретив у Гостиного двора на Невском проспекте Сергея Городецкого, синдика Цеха, Скалдин осведомился, когда же будет дан ответ на его запрос об участии в Цехе. Городецкий ответил, что его кандидатуру рассматривали и решили не принимать. Почему? Городецкий бросил на ходу: стихи ваши бесстильны, неорганичны и суесловны. Добавил еще что-то, чтобы смягчить резкость, но этого Скалдин из-за обиды и недоумения не запомнил. На том и расстались. Случалось, в Цех принимали стихотворцев послабее, чем Скалдин. Главная же причина отказа состояла в том, что Скалдин был поэтом из круга Вячеслава Иванова. Гумилёв, основатель Цеха, от Вячеслава Великолепного (как назвал его философ Лев Шестов) теперь открещивался. За несколько дней до того на заседании Академии стиха, которая целиком была под влиянием Вячеслава Иванова, Гумилёв открыто отрекся от символизма, а через несколько дней после той встречи Городецкого со Скалдиным на собрании Цеха впервые была объявлена программа акмеизма, нового направления в поэзии. В мае у Скалдина произошла еще одна случайная встреча на улице — с другим синдиком Цеха, Николаем Степановичем Гумилёвым. Заговорили о стихах, и Гумилёв сказал, что в скалдинских стихах содержание обычно предназначено для большой вещи, а объем постоянно маленький. Через несколько месяцев в своей рецензии на первый поэтический сборник Скалдина он назовет его В«двойником Вячеслава ИвановаВ», в чем обнаружит немалую проницательность. Как раз в ту пору Скалдин переживал кризис и в одном из писем признавался, что его томит В«какая-то разделенность между несколькими лицами… Раздроблен на три части… Чувство отданности на растерзаниеВ». Именно на эту психологическую тему Алексей Скалдин написал свой фантастический, магический и во многом автобиографический роман В«Странствия и приключения Никодима СтаршегоВ». Георгий Иванов был в курсе всех этих перипетий в жизни Алексея Дмитриевича, их общение было тесным. Летом, когда Иванов уезжал в Виленскую губернию, они писали друг другу письма — всегда о поэзии, посылали друг другу новые стихи, обсуждали и критиковали их. Скалдин в то время увлекался так называемым новогреческим направлением, весьма распространенным в пору серебряного века. Этому направлению отдали дань Вячеслав Иванов, Михаил Кузмин, Александр Кондратьев, Сергей Соловьев, да и не только они. Отчасти под влиянием Скалдина Георгий Иванов сам стал писать в том же роде, хотя это увлечение он довольно скоро оставил. В«НовогреческаяВ» стилизация В«Осени пир к концу уж приходит…» в его первой книге, как и следовало ожидать, посвящена А. Д. Скалдину. В наследии Г. Иванов это стихотворение осталось напоминанием об их дружбе. …Ропщет у ног прибой непокорный, Камни серые моя. Тщетно я лирные звуки С злобной стихией смиренно сливаю. Не укротить вспененной пучины, С ветром спорить — бесцельно. Страсти бесплодной волненья В сердце моем никогда не утихнут. Осени пир к концу уж приходит, Сердце тонет в печали. Слабые струны, порвитесь! Падай на камни, бессильная лира… Когда стихотворение уже было написано и сборник В«Отплытье на о. ЦитеруВ», куда оно вошло, продавался в книжных лавках, в тот самый майский день, когда Скалдин случайно встретил на улице Гумилёва, Георгий Иванов послал Скалдину еще одно стихотворение в В«скалдинскомВ» роде. Теперь уже не подражание, а пародию под ироническим названием В«Вольное подражание А. СкалдинуВ»: Детям Латоны хвалу бедный поэт воссылая В звучных стихах — оные мне посвятил. Я, смущенный зело, у него вопрошаю — за что же. Грязи великой по тротуаров Градопетровских Шли медлительно мы. Ах, лавры клонятся не Улиц этих среди. И тусклы огни изрядно. Я помяну еще сами с усами вирши, Кои сплетали мы, впредь как к трамваю тащиться. Вирши весьма плохи, исключая первые строки. Мирно, пиши, поэт, свою страховую отчетность, Вакса твоих сапог да смердит благовонной розой; Я ж нашатырным спиртом травиться вовсе раздумал. Короткое время на Георгия Иванова влияла скалдинская тематика. Кроме В«неогреческихВ», он пишет стихи на мотивы, окрашенные в религиозные тона: Укрепился в благостной вере я, Схима святая близка. Райские сини преддверия, Быстрые бегут облака. Я прощаюсь с былью любимою, Покидаю мой милый мир. Чтоб одеться солнечной схимою, В дальний путь иду наг и сир… (В«СхимаВ», 1911) В конце 1912 года Скалдин издал свой первый и, как оказалось, единственный сборник В«СтихотворенияВ», который в глубине души считал книгой ученической. Подарил экземпляр Георгию Иванову. Вернувшись домой, Иванов наугад открыл книгу как раз на той странице, где было напечатано посвященное ему стихотворение, и вспомнил разговор, которым оно было вызвано. Тогда они говорили о В«неоэллинизмеВ» в стихах. Все это, дескать, условности — что это за пастушка, например, В«под сенью олив»… в Петербурге? Но неоэллинским условностям отдали дань и Анненский и Кузмин, а теперь в окружении Вячеслава Иванова эти стилизации могли показаться главенствующими в поэзии. Он еще раз прочитал посвященное ему стихотворение: Там у жасминных кустов, под сенью старой оливы. Знаю, она меня ждет, чтобы отвергнуть опять. Нас рассудите, друзья! Дар каждому в меру заслуги. Я ль Афродиту хулил? Что же смеется она? Где справедливость богов? Памфил поцелуем утешен, — Мне в утешенье дана лишь земляника в кустах. Все-таки люди они были слишком разные. Один, говоря пушкинскими словами — В«гуляка праздныйВ», другой — трудолюбивый работник. Со временем дружеские связи ослабли. Но Иванов еще изредка заходил к Скалдину на службу в страховое общество. В 1913-м они виделись на многолюдных собраниях Общества поэтов, которое учреждено было усилиями деятельного Скалдина совместно с двумя другими малоизвестными поэтами — Николаем Владимировичем Недоброво, прямым потомком Пушкина, и Евгением Лисенковым, которому в новосозданном Обществе поэтов вручили председательские бразды правления. Открытие Общества состоялось 4 апреля 1913 года в актовом зале шестой гимназии и осталось памятным для Георгия Иванова событием еще и потому, что приглашен был Блок. Он читал перед благодарной аудиторией свою драму В«Роза и крестВ». Читал тяжело, отчего-то чувствуя себя, среди посторонних, хотя в зале сидели близкие и знакомые близкие ему люди — мать, тетя, Владимир Пяст, Алексей Ремизов с женой и еще несколько симпатичных лиц. Зал оставался незаполненным. Собралось человек семьдесят, и первое впечатление Блока, когда он вышел на сцену — присутствие в зале людей светских, каковых он считал личностями холодными и фальшивыми. Георгию Иванову было видно, как Блок боролся с собой и, переборов отчужденность, читал уже великолепно. Зато на втором заседании Общества Георгий Иванов томился, слушая слишком философский доклад Скалдина В«О содружестве музВ». Скалдина интересовали такие темы, как В«органическая эпохаВ», выработка нескептического мировоззрения, алогичность мира и освобождение мысли от надгробного камня рационализма. Казалось, все, что он скажет, Георгию Иванову уже было известно, только говорилось витиевато, а потому скользило и не задевало. Прочитал же он доклад так ладно, складно, закругленно, что не с чем было и спорить. Однажды они встретились на Каменноостровском проспекте, где Скалдин тогда жил. На нем была дорогая визитка от Калина, на голове высокий матовый цилиндр. Прохожие оглядывались на щеголя. Держался он раскованно, но без всякой развязности. Разговора не получилось. Сказал только, что собирается съездить в Германию. Шел 1914 год и в Германию он не поехал, о чем в мае написал Георгию Иванову, по обыкновению проводившему лето в Прибалтике. Теперь в Германию ехать поздно, сообщал Скалдин, будет большая война, и это надолго. Он верил, что наделен даром предвидения, но, как случается в жизни, этот дар не уберег его в дальнейшем ни от трех арестов, ни от утраты целого десятка своих оконченных, но неопубликованных повестей и романов. Дар то проявлялся, то тускнел, и сам Скалдин однажды написал Вячеславу Ивановичу: В«Раньше — плохо ли, хорошо ли, — но я видел обычно, что ждет меня на моем пути в ближайшем будущем, но теперь ничего не вижуВ». Скалдин читал духовную литературу и занимался, по его словам, В«кой-какими изысканиями в области “второго зрения”». Когда встречаешь у Георгия Иванова позднюю строку В«Мне исковеркал жизнь талант двойного зренья…» (В«Теперь, когда я сгнил и черви обглодали…», 1950) – хочется думать, что без воспоминаний о разговорах со Скалдиным тут не обошлось. Как Георгий Иванов впервые попал на В«башнюВ» Вячеслава Иванова? Возможных путей было несколько. Мог привести его туда Скалдин, но мог и Чулков, тоже свой человек на В«средахВ» у Вяч. Иванова. Может быть, попал он туда, что было проще, через Михаила Кузмина, занимавшего две отдельные комнаты в квартире-башне. Собственно и своей известностью Кузмин был обязан прежде всего Вячеславу Иванову. Почти все петербургские поэты перебывали у него, любившего принимать у себя гостей. Этот самый известный литературно-артистический салон того времени располагался в угловом доме на углу Тверской и Таврической улиц, против Таврического сада, в квартире Вячеслава Иванова на самом верхнем этаже, оттого и прозванной В«башнейВ». Кто-то по добродушно-шутливой ассоциации с Таврической улицей и Таврическим садом назвал Вячеслава Ивановича Таврическим мудрецом, и прозвище стало общеизвестным. На В«башнеВ» собирались по средам с сентября 1905-го, и с тех пор влияние хозяина салона в художественных кругах с каждым годом возрастало. После смерти в 1907 году Лидии Дмитриевны Зиновьевой-Аннибал, жены поэта, В«средыВ» прекратились, и о них долго вспоминали с чувством ностальгии. Осенью 1910 года салон возобновился. За разговорами засиживались до поздней ночи, иные оставались до утра. Анна Ахматова, дорожившая признанием в ней поэта, исходившим от самого Вячеслава Великолепного, в поздние свои годы вспоминала: В«Это был единственный настоящий салон, который мне довелось видетьВ». А о том, что хозяин салона принимал с одинаковым радушием и знаменитостей и зеленую молодежь, знали все. Одно время ближайшим другом Вячеслава Иванова был вдвое его младший Модест Гофман, в будущем знаменитый исследователь творчества Пушкина. Кстати, он же и удостоверил присутствие Георгия Иванова на В«башнеВ»: В«Среды посещались и совсем юными поэтами, из которых память мне сохранила только два облика — Георгия Иванова и Владислава Ходасевича»… Сам же Г. Иванов в своих воспоминаниях рассказал только о той В«средеВ», когда читала стихи Ахматова, и было это в 1911 году. Вячеслава Иванова он видел неоднократно, но не с глазу на глаз. О жизни и творчестве главного теоретика русского символизма он знал много и уже в эмиграции написал о нем с позиций акмеизма: В«Вячеслав Иванов как поэт занимает в группе русских символистов почетное, но скорее второстепенное место. Зато не может быть спора о его значении как теоретика и основоположника русского символизма. Здесь он был первым. Был в буквальном смысле мозгом движения и его вождем… Символизм не был и не желал быть только литературным движением… Ко дню смерти Толстого русский символизм был конченым делом… Русская катастрофа в банкротстве символизма ни при чем. Он погиб сам по себе, погиб от того же яда, напитавшись которым, расцвел… Вячеслав Иванов всем своим обликом как бы символизировал русский символизм — и его внешний блеск и его внутреннюю пустоту… Что останется от Вячеслава Иванова лично?.. Несколько проницательных и несколько спорных мыслей, всегда обличенных в нарочито туманную, витиеватую форму вещаний. Несколько тяжеловесных строф, образчиков большого таланта и бесплодного мастерства. Главного, что в нем было — огромного личного обаяния — бумага и типографская краска, увы, не сохранятВ». За этими словами просвечивают приметы биографии самого Георгия Иванова. Акмеизм созревал и утверждался на его глазах. На заседании Цеха поэтов весной 1912 года, когда Иванов уже стал его участником, Гумилёв провозгласил программу акмеизма и отмежевался от символиста – в первую очередь от Вячеслава Иванова. От Гумилёва Георгий Иванов знал, что если бы внешний ход событий был иным, то и программа акмеизма, наверное, была бы объявлена позднее. Поспешности и решимости Гумилёва способствовал его разрыв с Вячеславом Ивановым. ВХОД В КВАРТИРУ СО ДВОРА Возможно, то были В«Ручьи в лилияхВ» — пятая тетрадь третьего тома. В ней с гордостью уведомлялось, что В«РучьиВ» – уже 31-я брошюра Игоря Северянина. А может быть, то были В«Электрические стихиВ» — четвертая тетрадь третьего тома… В книжной лавке вместе с другими поэтическими сборниками лежала и еще одна тоненькая книжечка с именем Игоря Северянина — В«ПредгрозьеВ». Жорж открыл наугад и прочитал: В«Каретка куртизанки, в коричневую лошадь, / По хвойному откосу спускается на пляж…» В корпусе заканчивалась весенняя четверть. На следующей неделе, сказавшись больным, он не пошел на занятия. Нанял на Петербургской стороне В«ванькуВ». — На Подъяческую. — Какую Подъяческую, барин? — На Среднюю, дом пять. Переезжали мост и, глядя на световые блики на толстой спине извозчика, он старался вспомнить окончание поэмы. Но вспомнилось другое — внушавшее одновременно прельщение и отвращение: Элегантная коляска в электрическом биеньи Эластично шелестела по шоссейному песку, В ней две девственные дамы, в быстро-темпном упоеньи, В ало-встречном устремленьи — это пчелки к лепестку. (В«Июльский полденьВ», 1910) Подъяческая совсем близко от центральной части города, но попадаешь будто в захолустье. Извозчик остановился: В«Вот ваш пятый номерВ». Жорж поднялся по лестнице на один этаж, потом на следующий. Квартиры восемь не было. Спустился, прошел под арку во двор, поднялся по другой лестнице, где пахло кошками и жареным луком. На прикрепленной к двери визитной карточке было написано через дефис: Игорь-Северянин. Позвонил. Открыли сразу, провели через кухню, где на веревке сушилось белье. Появился высокий человек с густыми вьющимися волосами, чисто выбритый, в темной косоворотке. В крупных чертах лица что-то цыганское. Предложил сесть на диван — голос сильный, чистый. Жорж осмотрелся. Прибранная комнатка, книги, репродукция врубелевской В«Музы»… Посетивший Игоря Северянина чуть позднее Давид Бурлюк рассказал о своем визите: В«Домишки в три этажа, крашенные в желтый екатерининский цвет, квартирные хозяйки — какие-то немки из романа Достоевского; золотой крендель висит у ворот, а в окнах нижнего этажа цветет герань. Вход в квартиру со двора, каменная лестница с выбитыми ступенями — попадаешь прямо в кухню, где пар от стирки и пахнет жареным, и пожилая полная женщина — темный с цветочками капот — проводит по коридору в кабинет Игоря Васильевича… При Игоре Васильевиче всегда, долгое время или кратко, любимый им молодой поэт. Северянин держит их при себе В«для компанииВ», они тот фон, на котором он выступает в своих сборниках и во время поэзных вечеров… Зарезавшийся бритвой Игнатьев, Сергей Клычков, несчастный сын Фофанова Олимпов, у которого Северянин — все же надо отдать справедливость — многое позаимствовал, правда, усилив по-северянински и подчеркнувВ». Разговор у Георгия Иванова с Северяниным сначала не клеился, хотя было видно, что хозяин этой опрятной комнаты, в сущности, человек простой. А когда он начал читать стихи, при всей экстравагантности словаря, столь необычного для поэтической речи, в них почудилась его любовь к Надсону. Г.Иванов и сам еще недавно любил Надсона, в чем теперь ни за что не признался бы. Голос Северянина звучал приятно, его распев следовал какому-то знакомому мотиву, о котором трудно сказать, где его раньше слышал. Темнело поздно. Жорж поднялся, чтобы попрощаться. Вышел на Садовую, с наслаждением вдыхая легкий майский воздух. Голос поэта звучал в ушах по дороге домой. А вот тот же самый визит на Подъяческую глазами Игоря Северянина: « мае 1911 г. пришел со мной познакомиться юный кадетик – начинающий поэт… Был он тоненький, щупленький. Держался скромно и почтительно, выражал свой восторг перед моим творчеством, спрашивал, читая свои стихи, как они мне нравятся. Надо заметить, что месяца за три до его прихода ко мне стали в некоторых Петербург журналах появляться стихи за его подписью, и так как было в этих стихах что-то свое, свежее и приятное, фамилия, хотя и распространенная слишком, все же запомнилась… Принял молодого человека я по своему обыкновению радушно, и он стал частенько у меня бывать. При ближайшем тщательном ознакомлении с его поэтическими опытами я пришел к заключению, что кадетик, как я и думал, далеко не бездарен, а наоборот, обладатель интересного талантаВ». В«КадетикВ» стал бывать на Подъяческой при каждом удобном случае. Слушал стихи, восхищался, но чувства двоились. Чары ритма, даже какого-то шаманства и при этом опереточный мотивчик из Амбруаза Тома, о котором сам Северянин сказал: В«Его мотив — для сердца амулет, / А мой сонет — его челу коронаВ». Северянин часто говорил о себе. Могло показаться, что более интересной темы для него не существует. В«Я рад только тем, кто рады мнеВ», – признался он с достоинством. И с достоинством добавил, что вот на этом же диване, где сейчас сидит Жорж Иванов, несколько дней назад сидел сам Фофанов. В«Сам, — подчеркнул он. – Мой "Весенний день" Фофанов назвал гениальным. Со слезами на глазах сказал — гениально! Я должен представить вас Фофанову. Откладывать нельзя — старик плохВ». Договорились поехать к нему в Гатчину. Кончился учебный год, кадеты разъезжались на каникулы, Жорж уехал с матерью в Виленское имение. Ждал вестей от Игоря Васильевича, но письма не приходили, и в конце лета он написал в подражание Северянину сонет и отправил заказным: Звучит вдали Шопеновское скерцо, В томительной разлуке тонет сердце. Лист падает и близится зима. Уж нет ни роз, ни ландышей, ни лилий; Я здесь грущу и Вы меня забыли – Пишите же — я жду от Вас письма! Но Игорь Васильевич его не забыл: пришло письмо с ответным сонетом и с посвящением Георгию Иванову: Я помню Вас: Вы нежный и простой. И Вы — эстет с презрительным лорнетом. На Ваш сонет ответствую сонетом, Струя в него кларета чрез отстой… Лорнетом семнадцатилетний кадет Иванов не обзавелся, но слово, вплетенное в северянинский стих, показалось звучным, а потому и уместным. Через несколько лет послание Игоря Северянина неожиданно имело злое, но забавное последствие. Случайно в В«Солнце РоссииВ» Георгий Иванов увидел и прочитал — сначала растерянно, затем с улыбкой — пародию Александра Амфитеатрова на северянинский сонет. Читаю вас: вы нежный и простой, И вы — кривляка, пошлый по приметам. За ваш сонет хлестну я вас сонетом: Ведь вы талант, а не балбес пустой! Довольно петь кларетный вам отстой. Коверкая родной язык при этом. Хотите быть не фатом, а поэтом? Очиститесь страданья красотой! Французя, как комми на рандеву, Венка вам не дождаться на главу: Жалка притворного юродства драма И взрослым быть детинушке пора. Как жаль, что вас дитей не секла мама За шалости небрежного пера. В корпус Жорж не хотел возвращаться. Сверстники относились к нему хорошо, но свободное время он проводил теперь со взрослыми талантливыми людьми и уже мерил себя их мерками. Отсюда возникало и недовольство собой. Он придумал себе болезнь, мать позвала доктора, который, получив гонорар, нашел у пациента В«гастрическую лихорадкуВ» и написал заключение о необходимости освобождения от занятий и предоставлении отпуска по болезни. В октябре пришлось возвращаться в Петербург. Ехал в мягком вагоне, скучал, сидя на обитом серым сукном диване. Отодвигал цветную занавеску и провожал взглядом редкие убегающие огоньки. Занятия в корпусе давно начались. Возобновились и его встречи с Игорем Северяниным. Вместе выступали на В«поэзовечерахВ» в каких-то залах на городских окраинах. По совету Северянина, Жорж повязывал на шее алый бант, перед тем как выйти на эстраду. К броским аксессуарам Игорь Васильевич не был равнодушен. Подкрашенные губы Гумилёва, дендизм Кузмина, бакенбарды Мандельштама, желтая кофта Маяковского, В«классическая шальВ» Ахматовой, одежда оперного Леля у юного Есенина – все это знаки эпохи, приметы одного порядка. Позднее, уже в эмиграции, Игорь Северянин ответил на В«Китайские тениВ» Георгия Иванова очерком В«Шепелявая теньВ». В нем он обиженно настаивал на том, что Георгий Иванов в своих воспоминаниях допускает неточности (В«описываетсяВ»), и потому он, Игорь Северянин, берет на себя В«роль корректораВ», который обязан исправить мемуары Г.Иванова. Одна из досадных В«опечатокВ» – красный бант. По словам Северянина, Иванов надевал тогда не бант, а малиновый галстук. « то время у меня еще не было причин над ним глумиться, а потому внушать ему обзавестись красным бантом я не стал быВ». Как бы то ни было, с малиновым галстуком или с красным бантом в кармане, после очередного В«поэзовечераВ» в оживленной компании поэтов Жорж ехал веселиться в ресторан. Минул лишь год со дня его поэтического дебюта, и вот теперь он — В«в самой гуще литературной жизниВ». Впрочем, здравый смысл ему подсказывал, что литература, В«в гущеВ» которой он оказался, все-таки второсортная. К примеру, среди группировавшихся вокруг Игоря Северянина поэтов был Степан Степанович Петров. По совету главы эгофутуристов он взял себе псевдоним Грааль Арельский. Блок его назвал В«кощунственнымВ», ибо грааль — это святая чаша, в которую, согласно легенде, была собрана кровь Спасителя. Придумал Игорь Васильевич псевдоним и для Георгия Иванова — он хотел, чтобы тот именовался Жоржем Цитерским. Это звучало бы экзотично и всегда напоминало авторстве сборника В«Отплытье на о. ЦитеруВ». У юного Георгия достало здравого смысла (в отличие от его старшего приятеля Степана Степановича), чтобы в ответ на предложение Северянина скромно промолчать. Когда Северянин в 1911-м сплотил кружок эгофутуристов, Грааль стал одним из В«ректоровВ» этой группы, провозгласившей себя Академией эгопоэзии. Название В«АкадемияВ» в данном случае восходило к кругу Вячеслава Иванова, основавшего в 1909 году при журнале В«АполлонВ» Поэтическую академию. Что думал об В«эгопоэзииВ» Игорь Северянин, ее основатель? Он говорил: В«Тайный эгоизм — страшный порок, отpкрытый эгоизм есть истинаВ». Примечательно, что гумилёвский Цех поэтов и северянинская Эгоакадемия возникли одновременно. Обе группы не чуждались экзотики, в обеих заметен был элемент игры и ритуала. Во главе Цеха стояли синдики, во главе Академии эгопоэзии — ректоры. Этого титула удостоились четверо: сам основатель, затем Константин Олимпов (псевдоним не хуже неосуществленного Цитерского), Грааль Арельский и самый молодой из всех Георгий Иванов. Присвоение титулов происходило в октябре 1911 года, а в ноябре Грааль выпустил первый сборник стихов под вполне северянинским названием — В«Голубой ажурВ». Книгу он послал Блоку и был ему представлен Георгием Ивановым. Большей частью стихи в книге слабые. Тем более примечателен добрый отзыв Блока в ответном письме Граалю Арельскому: В«Давно имею потребность сказать Вам, что книжка Ваша (за исключением частностей, особенно псевдонима и заглавия) многим мне близкаВ». Близость объяснялась космической темой в стихах Грааля, астронома по профессии. Вас так же В«мучат звездные миры, как и меня, — писал ему Блок, — и особенно хорошо Вы говорите о звездахВ». В сборнике много наивных строк, и там, где говорится не о В«звездных мирахВ», книгу населяют инфанты, маркизы, египетские жрицы, демонические личности. Неожиданный вывод сделал Гумилёв в опубликованной в В«АполлонеВ» рецензии: хотя у Грааля Арельского нет своей темы, его В«Голубой ажурВ» написан со вкусом. Вывод тем более странный, что В«вкусВ» — высшая категория в шкале оценок Гумилёва и вместе с ним всех акмеистов. Познакомился Георгий Иванов со Степаном Степановичем (будущим Граалем) весной 1911 года. Перед ним предстал В«студент не первой молодости, вполне уравновешенный и вполне бесталанныйВ», как вспоминал Иванов позднее. Его уравновешенность на фоне богемности северянинского кружка притягивала к себе. Бесталанности Георгий Иванов тогда еще не разглядел и, уехав летом на каникулы, посвятил Граалю сонет-акростих, написанный В«в ответ на его посланиеВ» и оставшийся свидетельством их кратковременной дружбы. Он пишет в этом сонете о своем ближайшем окружении, о влюбленности в девушку, названную в сонете Юноной скорее по созвучию со словом В«юнаяВ», чем в какой-либо связи с римской мифологией, и в заключение восхищается В«истомно-кружевнымВ» посвящением Грааля Арельского ему, Георгию Иванову: Едва ль когда под солнцем иль луной Любовнее чем Ваш, Грааль Арельский, Сонет сверкал истомно-кружевной! Кладу его я в ящичек корельский… О милый дар, благоухай всегда… В«Корельский ящичекВ» перенесен в послание, по-видимому, из вышедшего год назад посмертного сборника Иннокентия Анненского В«Кипарисовый ларецВ». О нем он узнал из В«АполлонаВ» и прочитал на каникулах. Вернувшись в Петербург, Георгий Иванов, даже в юности человек не порывистый, но готовый делиться своими радостями с другими, рассказал — может статься восторженно — о Граале Арельском Блоку. Блок записал 18 ноябри 1911 года в дневнике: В«О нем мне говорил Георгий Иванов, но он не такой (как говорил Георгий Иванов). Бывший революционер… был в партии (с. р.), сидел в тюрьмах, астроном (при университете), работает в нескольких обсерваториях, стрелялся и травился, ему всего двадцать два года, но вид и душа гораздо старшеВ». В 1912 году в альманахе В«Оранжевая урнаВ» Грааль Арельский напечатал статью, которая читается как манифест эгофутуризма. Во вселенной нет нравственного и безнравственного, утверждал он, но есть красота и дисгармония. Поэзия должна руководствоваться этими двумя принципами. Надо стремиться к слиянию с природой, отбросив ограничение разума. Мы должны признать себя эгоистами, ибо природа вложила в нас эгоизм, который ведет к просветлению, к постижению совершенной красоты за пределами наших орденов чувств. Источником этих постулатов была теософия Блаватской, названная в выпущенных тогда же В«Скрижалях эгофутуризмаВ» истинным учением. Из четырех авторов В«Скрижалей одним был Грааль Арельский, другим — Георгий Иванов. Участие Иванова в северянинской Академии оказалось непродолжительным. После вступления в гумилёвский Цех поэтов он еще наведывался к Северянину, но от эгофутуризма поспешил отмежеваться и тут же познакомил Грааля с Гумилёвым. Разногласия в стане эгофутуристов привели Грааля Арельского к разрыву с Игорем Северяниным конце 1912 года в журнале В«ГиперборейВ» появилось письмо за подписью Георгия Иванова и его приятеля Грааля Арельского с извещением о выходе из кружка В«ЭгоВ» и о разрыве с литературной газетой эгофутуриста Ивана Игнатьева В«Петербургский глашатайВ». Игнатьев, узнав об этом письме, возмутился. В«Для импотентов Души и Стиха, — писал он, – есть Цех поэтов, там обретают пристанище трусы и недоноски модернизмаВ». Второй сборник Грааля Арельского В«Летейский брегВ» вышел в издательстве Цеха поэтов, а отдельные стихи его печатались в В«ГиперборееВ», журнале Цеха. Но акмеистом Грааль не стал. Уже в 1913 году он снова печатается вместе с футуристами в альманахе В«Пир во время чумыВ». Истинный расклад кружковой жизни никогда не сводился к черно-белому. Реальная жизнь давала место полутонам и оттенкам, и Грааль Арельский занимал промежуточную позицию между акмеизмом и эгофутуризмом. Круг общения Георгия Иванова в его петербургские годы был довольно широк. В дальнейшем имя Грааля Арельского появляется вместе с именем Георгия Иванова в альманахе В«Вечер "Триремы"В». Все его участники по своим настроениям близки Цеху, который тогда уже бездействовал, но заложенная им традиция оставалась живой. Еще позднее появившаяся в печати стихотворная пьеса Грааля В«Нимфа АтаВ» — снова футуристическая, и опус этот довольно заумный. Другим знакомым Георгия Иванова по Академии эгопоэзии был сын поэта Константина Фофанова, молодой человек с горящими глазами и с зачесанными назад длинными волосами. Называл он себя Константином Олимповым — псевдоним, по звучности не уступающий Арельскому. О нем Г. Иванов вспоминал в В«Петербургских зимахВ»: В«Константин Олимпов, сын Фофанова, явно сумасшедший, но не совсем бездарный мальчик лет шестнадцатиВ». Память не самая надежная из человеческих способностей и более других подводит именно мемуаристов. Ко времени их знакомства В«мальчиком лет шестнадцатиВ» был сам Жорж Иванов, а Константин Константинович Олимпов в то время — двадцатидвухлетний молодой человек с высочайшим мнением о своих талантах. Был ли он В«явно сумасшедшимВ», судить трудно, но человеком исключительно незаурядным был. Конечно, сказывалась тяжелая наследственность, переданная ему алкоголиком отцом и страдавшей душевным недугом матерью. Невысокого роста, худой, с ясно-небесным взглядом, порой застенчивый, чаще фантастически самоуверенный. Под своими стихами он ставил подпись — В«Великий мировой поэтВ». Олимпов обожал творчество своего отца, а себя считал его последователем и в то же время самым первым в России футуристом, оспаривая пальму первенства у Игоря Северянина. Кое в чем приоритет действительно принадлежал ему, а вовсе не лидеру эгофутуристического течения. Слово В«поэзаВ» — отличительная этикетка эгофутуризма – придумано было не Северяниным, как обычно считают, а Константином Олимповым. На похоронах Фофанова Иванов прочитал надпись на венке, который возложил его сын Константин: В«Великому психологу лирической поэзыВ». Когда Георгий Иванов готовил свое В«Отплытье на о. ЦитеруВ» к печати, то написал на титульном листе подзаголовок: В«Поэзы. Книга перваяВ». Это слово имело для него свой день рождения, когда он впервые его узнал –19 мая 1911 года, в день похорон Фофанова. Издательская марка Ego, которую видим на титульном листе В«Отплытья..В», – девиз кружка, написанный от руки и заключенный в равносторонний треугольник. Эта марка изобретена Олимпом. Благодаря ему же Георгий Иванов успел побывать незадолго до смерти Фофанова у него дома в Гатчине и услышать, как тот читал стихи, В«на каждом из которых сквозь вздор и нелепостьВ» играл В«отблеск ангельского вдохновения небесной чистотыВ». В разговоре с Северяниным 13 января 1912 года Олимпов предложил написать тезисы В«Эгопоэзии Вселенского ФутуризмаВ» (каждое слово непременно с большой буквы). В«Нервы у нас наполняются трансом, — вспоминал в своем восторженном стиле Олимпов. — Восторгаемся чеканкой афоризмов и после написания теории желаем немедленно сдать в типографиюВ». Клише (рукописное Ego внутри равностороннего треугольника), необходимое для издания листовки, осталось у Георгия Иванова, использовавшего его при издании своей книги В«Отплытье…». Решили, не откладывая в долгий ящик ехать к Жоржу. Не застав его дома, отправились к Граалю Арельскому. С энтузиазмом прочли ему тезисы, называя их подлинным открытием в теории стиха. Договорились отныне эти тезисы именовать В«СкрижалямиВ». Грааль выслушал их внимательно, но энтузиазма гостей разделить не сумел. Олимпов заметил: В«Не мог он сразу, вероятно, проникнуться всей глубиной наших афоризмовВ». На другой день Олимпов и Северянин вдвоем отправились на Гороховую, 12, в типографию, где было отпечатано В«Отплытье…». Хозяин типографии Бородин уперся: без разрешения от градоначальства печатать листовку он не станет. Решили, что на Бородине свет клином не сошелся, и договорились попытать счастья в типографии В«УлейВ» – авось напечатают без визы градоначальника. Когда вернулись на Подъяческую, там их уже ждал Георгий Иванов. Олимпов с места в карьер прочел ему: В«Академия Эгопоэзии (Вселенский Футуризм). Предтечи: К. М. Фофанов и Мирра Лохвицкая. Скрижали: Восславление Эгоизма. Единица – Эгоизм. Божество – Единица. Человек – дробь Бога. Рождение – отдробление от вечностиВ» и т.д. Олимпов вспоминал о реакции Г. Иванова: В«Прочли ему теорию, он ничего не понял, со многим не согласился в душе и начал смотреть на нас, видимо, как на сумасшедших. Игорь же сказал: "Не думайте, Георгий Владимирович, что мы с ума сошли"В». Продолжали обсуждать В«СкрижалиВ», что-то подправляли, и Георгий Иванов предложил включить еще один афоризм, о котором потом не мог вспоминать без смеха: В«Призма стиля — реставрация спектра мыслиВ». Дополнительный тезис Северянину и Олимпову пришелся по вкусу, и им тут же дополнили Скрижали. Через час втроем отправились в В«УлейВ». В«Чем ближе подходили к типографии, тем более у Георгия Иванова прояснялась наша теория и ему сильно хотелось, видимо, попасть в наш директориатВ», — рассказывал Олимпов. Еще через день, 16 января, Георгий Иванов снова был на Подъяческой. Игра продолжалась, на этот раз нужно было обсудить устав Академии эгопоэзии. На следующий день принесли из типографии 510 экземпляров Скрижалей, их надлежало разослать в столичные и провинциальные редакции. За работой Олимпов предложил перевести Скрижали и устав Академии на европейские языки. Это не была последняя встреча с Олимповым. Последняя встреча состоялась через девять лет. Рассказал о ней друг Константина Олимпова поэт Владимир Смиренский: В«Я был с ним в Доме искусств на очередном вечере поэтов. Олимпов сидел спокойно и слушал, меланхолически свертывая обычную свою цигарку. И вдруг на эстраде появился поэт Георгий Иванов, давний приятель Олимпова, подписавший вместе с ним в свое время манифест футуристов. …Великолепно одетый, тщательно выбритый, он вышел и начал, слегка картавя, читать: В середине сентября погода Переменчива и холодна. Небо точно занавес. Природа Театральной нежности полна. Олимпов оглянулся. Дом искусств в те годы посещала изысканная публика, последние отпрыски петербургских аристократов. Они слушали Георгия Иванова с восторгом. Это взорвало Олимпова. Как только Иванов кончил читать, Олимпов дрожащими руками вычиркнул спичку, закурил и неожиданно для всех очутился на эстраде… На фоне фешенебельного зала с блистающим паркетом, люстрами и бра, на месте только что выступавшего вылощенного эстета и франта появилась загадочная фигура в солдатской шинели и папахе, с цигаркой в руках. – Бросьте курить! – выкрикнул кто-то из зала. – А вот докурю и брошу, – спокойно ответил Олимпов… – Я прочитаю вам мою поэму “Третье Рождество”. Здравствуй улица! Из Космоса приехал Поэт бессмертия, поправший божество. Я духом упоен, величием успеха, И в сердце благовест и Третье Рождество. Раздался шум, топот, отдельные выкрики: "Не надо. Довольно. Долой!" Олимпов не обращал на выкрики никакого внимания. У него был сильный голос с металлическим тембром… Тогда из первых рядов поднялась высокая фигура Корнея Чуковского. Он сказал: "Дайте ему дочитать, все равно его не перекричишь"В». Виделся Георгий Иванов еще с одним литератором круга Игоря Северянина — Иваном Васильевичем Игнатьевым, который тогда как раз начал издавать газету В«Петербургский глашатайВ». В ней печатались стихи и критика эгофутуристов. Редакцию, которая располагалась у него дома, он называл В«дирекциейВ», а себя В«директоромВ». Издавал он также футуристические альманахи — все под звучными названиями. В 1912-м вышли под его В«дирекциейВ» В«Орлы над пропастьюВ», В«Стеклянные цепиВ», В«Оранжевая урнаВ». Игорь Северянин со своими спутниками — Георгием Иванов, Граалем Арельским, Константином Олимповым, Иваном Лукашом — наведывался к своему издателю. В«Сотрудничая в его газете и альманахах, мы часто бывали там, и нам, молодым поэтам, бывать там доставляло удовольствие – в уютном кирпичном кабинете… Как вдохновенно читались стихи, как высоко возносились грезы!В» — писал Игорь Северянин. Игнатьев связал группу Северянина с газетой В«Нижегородский листокВ». В ней-то и появилась первая рецензия на стихи Георгия Иванова — даже раньше, чем приветственная заметка Николая Гумилёва в В«АполлонеВ». Впоследствии, как уже говорилось, воспоминания Г. Иванова о его дружбе эгофутуристами вызвали возражения обидевшегося И.Северянина. В этих возражениях все было резко, начиная с заглавия В«Шепелявая теньВ», которое намеренно напоминало о В«Китайских теняхВ» и высмеивало разговорную речь Георгия Иванова — шепелявость; Одоевцева же утверждала, что это не был прирожденный дефект, а только разговорная манера, принятая в кругу его близких. Игорь Северянин обругал мемуарный очерк Георгия Иванова В«беспамятными воспоминаниямиВ» и возмутился неточностями вроде таких, что В«принцем сирениВ» называли в те благословенные времена не его, а Бориса Башкирова. В«Меня же в ту пору молодежь, подобная Вам, величала "королем"В», — упрекал Северянин Иванова. Конфликт между двумя поэтами-эмигрантами в двадцатые годы возник на пустом месте. У Игоря Северянина надолго остался горький осадок оттого, что В«его ЖоржВ» из Академии эгопоэзии перешел в Цех поэтов и В«завязал связи более подходящие и поэтому бесконечно более прочныеВ». А вначале их дружбы, в 1911 году, Игорь Северянин посвятил Георгию Иванову уже упоминавшийся В«СонетВ», первый среди доброй сотни стихотворений, впоследствии в течение десятилетий посвящаемых Г. Иванову. В эмиграции же (хотя Игорь Северянин эмигрантом себя не считал) он написал на Георгия Иванова эпиграмму, своего рода пасквиль в стихах, в ответ на его воспоминания об эгофутуристах: Во дни военно-школьничьих погон Уже он был двуликим и двуличным, Большим льстецом и другом невеличным, Коварный паж и верный эпигон. Что значит бессердечному закон Любви, пшютам несвойственный столичным, Кому в душе казался всеприличным Воспетый класса третьего вагон… (В«Медальоны: Георгий ИвановВ», 1926) На самом же деле в очерке Георгия Иванова об эгофутуристах не так уж много неточностей и все они касаются третьестепенных подробностей, вроде красного банта, который, по словам Северянина, был малиновым галстуком. О главном же в очерке Г. Иванова все сказано верно и ничего не искажено. После того как Георгий Иванов из Академии эгопоэзии перешел в Цех поэтов, он предложил Северянину последовать его примеру. Однажды вечером он привел на Подъяческую Гумилёва. Николай Степанович сказал Северянину, что дверь в Цех поэтов для него открыта, чем неведомо для себя обидел самолюбивого В«короля поэтовВ»: В«Вводить меня — самостоятельного и независимого — в Цех, где кувыркались жалкие посредственности, было действительно нелепостью, и приглашение меня в Цех Гумилёвым положительно оскорбило меня. Гумилёв был большим поэтом, но ничто не давало ему право брать меня в ученикиВ». Общение с Игорем Северяниным не могло быть вполне благотворным по самой природе его поэзии. Унаследованная им от Брюсова склонность к эпатажу, бывало, переходила границы разумного. Он запомнил широко известное стихотворение Брюсова В«3. Н. ГиппиусВ» (1901), в котором В«магВ» с вызовом провозглашал духовную вседозволенность В«Хочу, чтоб всюду плавала / Свободная ладья, / И Господа и Дьявола / Хочу прославить яВ». Северянин попытался превзойти брюсовский образец: В«Две силы, всех влекущие для встречи, / И обе — свет, душа познать могла. / О, Бог и Черт! Из вас ведь каждый прав! / Вы — символы предмирного контраста!В» — восклицал он. Стремление к эпатажу не миновало и Георгия Иванова, но к столь залихватскому дуализму его никогда не тянуло. ОСТРОВ ЦИТЕРА Свой творческий путь Георгий Иванов начинал тогда, когда в литературе пальма первенства принадлежала не роману, не драме, не критике, а именно поэзии. По свидетельству современника, В«две строчки Блока значили больше, чем все, что вслед за ними заполняло журнальные томаВ». Первая книга Г. Иванова написана частично, а может, даже большей частью в классе, на уроках. Но не отчасти, а действиям от начала до конца, полностью она создана учеником кадетского корпуса. Издателя для своей книги он не нашел. После некоторых колебаний в конце концов поторговался с возчиком и поехал в типографию на Гороховой улице. Часть требуемых денег подарила на день рождения старшая сестра. Добавив к подарку свои скромные сбережения, он выложил типографщику 75 рублей и заказал отпечатать триста экземпляров. Вместе с деньгами передал клише с эгофутуристической издательской маркой: в треугольнике правильным почерком учителя чистописания выведено латинское слово Ego, которое и теперь некоторые прочитывают по-русски как загадочное В«ЕдоВ». Всего более ему по душе были Бальмонт и Брюсов. К творчеству Брюсова он скоро охладел, а Бальмонта ставил высоко и в Петербурге, и в эмиграции во Франции. Там Бальмонт очень много печатался, но его мало читали. В обстановке безразличия к своему творчеству великий поэт написал о себе исполненное горечи и разочарования стихотворение под заголовком В«ЗабытыйВ». На титульном листе В«Отплытья на о. ЦитеруВ» видим 1912 год, но книга отпечатана в 1911-м. Название запоминающееся, а по чувству и понятиям самого автора столь удачное, что он повторил его, издавая в 1937 году итоговый сборник к 25-летию своей литературной работы. Название напоминало о картине В«Отплытие с острова ЦитераВ» Антуана Ватто, лучшего художника рококо, Моцарта в живописи. И не только подчеркивало любовную тему, но звучало ностальгически по В«осьмнадцатомуВ» столетию, казавшемуся столь эстетическим благодаря прославившим его художникам В«Мира искусстваВ», равно как и поэтам-модернистам, например, Андрею Белому и в немалой степени Михаилу Кузмину. Однако Георгий Иванов в своих стилизациях под XVIII столетие вдохновлялся непосредственно поэзией того времени. Он оценил, например, Ивана Дмитриева, когда читал В«Сборник любовной лирики XVIII векаВ» со вступительной статьей своего старшего друга искусствоведа Николая Врангеля. Иванов даже вознамерился собрать и издать антологию В«Русские второстепенные поэты восемнадцатого векаВ». Антология была объявлена как готовящаяся к печати, но вскоре он почему-то оставил этот замысел. Стихотворение Георгия Иванова В«На острове ЦитереВ» (1911) — столь безупречная стилизация, что его можно принять за строфы, написанные лет за сто до выхода В«Отплытья…» и даже раньше — до рождения Пушкина: Волны кружевом обшиты Сладко-пламенной луны. Золотые хризолиты Брызжут ввысь из глубины. На прибрежиях зеленых Ждут влюбленных шалаши. О желаньях утоленных Напевают камыши. Смуглый отрок, лиру строя. На красавиц целит глаз. Не успела глянуть Хлоя, Как стрела ей в грудь впилась… Волны, верные Венере, Учат шалостям детей. Не избегнуть на Цитере Купидоновых сетей! Было в названии первой книги Георгия Иванова и нечто автобиографическое. В родительском имении Студенки стояли в гостиной большие, в человеческий рост, вазы Императорского фарфорового завода. Старинный заводской художник расписал их по мотивам Антуана Ватто — дамы, кавалеры, амуры и галантные сцена на острове богини любви. По семейному преданию, вазы подарил отличившемуся в Венгерской кампании 1849 года генералу Брауэру фон Бренштейну, прадеду Г. Иванова, один из Великих Князей. К решительному генералу благоволил и сам Император Николай Первый. Итак, В«Отплытье…» мыслилось автором как поэтическое путешествие из домашнего мира в литературы. Мыслилось также в качестве начала, за которым непременно последует продолжение, что подтверждалось вызывающим подзаголовком В«Книга перваяВ». Вкус к Ватто и его эпохе, к пасторальной поэзии XVIII века — все это домашнего происхождения. Привитый еще в детстве ближайшим окружением вкус. Знаком он был с Ватто по репродукциям в книгах по истории искусства, а оригинал Ватто — В«Святое семействоВ» — впервые увидел Эрмитаже. До революции картина экспонировалась в музее, считалась одним из его сокровищ. После революции правительство продало ее на берлинском аукционе. В поэзию Георгия Иванова В«питерскаяВ» тема вошла как бы с одобрения Михаила Кузмина, чей сборник В«СетиВ» с упоением прочел шестнадцатилетний кадет и попал в сети В«петербургского УайльдаВ». В духе пасторалей Михаила Кузмина выдержано его стихотворение В«Мечтательный пастухВ» (1911), которым начинается книга, а В«ЭпилогВ» (1911) в книге — тоже В«мечтательныйВ»: Когда горит аквамаринами Золоторогая луна — Я грежу сказками старинными, Которым учит тишина. И снова я пастух мечтательный, И вновь со мною, Хлоя, ты. Рукою верной и старательной Сплетаю я свои мечты. Последняя строфа эклектического В«ЭпилогаВ» перекликается с гумилёвскими сборниками В«Путь конквистадоровВ» В«ЖемчугаВ»: Мы в дерзкое стремимся плаванье, И мы — смелее с каждым днем. Судьба ведет нас к светлой гавани. Где все горит и н ы м огнем. В«ИнымВ» напечатано в разрядку. Иным — то есть каким-то трансцендентным, и это один из следов знакомств книгами символистов. Но в целом первый сборник Иванова явился также В«отплытьемВ» от поэтики Кузмина и В«поэзВ» Северянина к Гумилёву, Цеху и акмеизму. К Михаилу Кузмину он еще возвращался, а с эгофутуризмом вскоре после издания первой книги было навсегда покончено. Диапазон поэтических знакомств и увлечений в В«Отплытье…» шире, чем у любого из его сверстников того времени. Вчитываясь в книгу, можно встретить и другие (случайные и неслучайные) параллели с современниками. Блестящее окружение способствовало стремительному развитию дарования. У него не могло быть В«отплытьяВ» от культуры, оно целиком направлено к культуре, русской и европейской. Отсюда параллели с художниками В«Мира искусстваВ», отсюда театрализация, которая еще сильнее скажется в его В«ВерескеВ», книге 1916 года. Небольшой, пестрый по составу сборник В«Отплытье на о. ЦитеруВ» со стихами яркими, как детские рисунки, изобилует эпиграфами, названиями разделов и циклов. Есть еще пролог, эпилог, посвящения, явные аллюзии, цитаты, вплетенные в стихи. Всего лишь сорок стихотворений, но каких только форм и жанров нет среди них. Тут романс, сонет, послание, баллада, элегия, стансы, акростих, триолеты, газель (написано, как у Брюсова — В«газэллаВ»). Ни в одном из его последующих сборников не находим такого жанрового фейерверка. Автор увлеченно примерял свой талант к разнообразию поэтических форм, словно действуя по завету Брюсова, сказавшего: В«Неколебимой истине / Не верю я давно, / И все моря, все пристани / Люблю, люблю равноВ». В 1909 году у Валерия Брюсова вышла книга В«Все напевыВ». В полном соответствии с названием проявилась в ней всеядность, принимаемая многими читателями за универсализм. В книге он собрал подряд октавы, рондо, сонеты, триолеты и многое другое, а также В«газэллуВ», каковую находим и у Георгия Иванова. Автор В«Отплытья…» явно хотел, чтобы в его стихах отразилась брюсовская широта, что ему и удалось. Но широты тематической мы не найдем. И откуда ей было взяться на заре несколько туманной юности. Зато видна широта влияний. То какой-нибудь строкой, то интонацией, то и прямой отсылкой к чьему-либо имени молодой дебютант упоминает, напоминает или подразумевает Жуковского, Пушкина, Верлена, Анненского, Сологуба, Бальмонта, Блока, Белого, Кузмина, Северянина, Скалдина и своего приятеля по Академии эгопоэзии Грааля Арельского. Существеннее, однако, что уже в начале пути проявилось умение не столько подражать, сколько преображать заимствования, подчинять их своей внутренней тональности. Есть определенная грань, отделяющая подражание от влияния. Сколь разнообразны в его книге влияния, столь же изобильны образы из сокровищницы мировой культуры. Тут и греческая мифология (сады Гесперид, Аркадия, Хлоя, Дионис, Сизиф, Икар), и римская богиня брака Юнона, и ветхозаветная плясунья Саломея, и русское иночество, и напудренный В«осьмнадцатый векВ». Образность книги изукрашенная. Находим и целую коллекцию В«ювелирныхВ» метафор (изумруд, сердолик, аквамарины, рубины, жемчуга, янтарь, аметисты, амальдины, золотые хризолиты), и целый цветник из роз, тюльпанов, астр, азалий. К книге автор взял эпиграф из Федора Сологуба – строки В«творимой легендыВ» поэта-символиста: Путь мой трудный, путь мой длинный, Я один в стране пустынной, Но услады есть в пути — Улыбаюсь, забавляюсь, Сам собою вдохновляюсь — И не скучно мне идти. В прологе к В«Отплытью…» использован размер блоковской В«НезнакомкиВ». Затем идет послание Игорю Северянину, написанное вскоре после знакомства с ним. Одна строфа настолько В«северянинскаяВ», что если не знать автора, можно приписать ее основателю эгофутуризма. Ночь надо мной струит златой экстаз, Дрожит во мгле неверный лук Дианин… Ах, мир ночной загадочен и странен И кажется, что твердь с землей слилась. Мечтательность, романтизм, меланхолия определяют настроения начинающего поэта. Он любит старину, стремится к декоративности, пользуется стилизацией, обнаруживая развитый вкус и напоминает художников В«Мира искусстваВ». Зрительные впечатления явно преобладают. Пафос книги – утверждение зримого мира, очарованность тем, что составляет В«радость для глазВ». Умение видеть В«акмеистическиВ», как видит свою натуру художник, проявилось ещё до вступления в акмеистический Цех поэтов. Недаром Гумилёв своем отзыве писал о В«большой сосредоточенности художественного наблюденияВ» у автора В«Отплытья…». В рецензии на вторую книгу Георгия Иванова В«ВерескВ» Гумилёв снова подчеркнул то же свойство: В«Ему хочется говорить о том, что он видит В». И варьирует эту мысль: «…инстинкт созерцателя, желающего от жизни прежде всего зрелищаВ». Но это будет позднее, а в то время экземпляр своей книги Георгий Иванов посылает на адрес журнала В«АполлонВ» Николаю Степановичу Гумилёву. Конверт с печатью В«АполлонаВ» он получил через непродолжительное время. Написал ему сам Гумилёв. В письме говорилось, что В«Отплытье…» получено, что, если Георгий Владимирович не возражает, он будет принят в Цех поэтов В«без баллотировкиВ» и что желательно встретиться для личного знакомства 13 января вечером попозже в В«Бродячей собакеВ», которая находится на Михайловской площади, дом 5, в подвале во втором дворе направо. Книга привлекла некоторое внимание критики. Сдержанно похвалил в престижной В«Русской мыслиВ» Брюсов. Отметил в В«АполлонеВ» В«крупные достоинстваВ» Гумилёв — редкую у начинающего поэта утонченность, безусловный вкус, неожиданность тем. В«Каждое стихотворение при чтении, — писал он, — дает почти физическое чувство довольстваВ». Михаил Лозинский, с которым Георгий Иванов познакомился в Цехе поэтов, подчеркнул В«своеобразный голос, которым ведется рассказВ». В«Замечательная для начинающего поэта уверенность стиха, власть над ритмами, умение по-новому сопоставить и оживить уже привычные образы, способность к скульптурно-красочной передаче зрительных восприятий, все эти качества — верное оружие, на которое можно положиться, — писал Лозинский. — Хочется думать, что Георгий Иванов не посвятит его пышной забаве турниров, а найдет в себе решимость поднять его для завоеванийВ». ПОДВАЛ Не будь этой встречи, судьба Георгия Иванова пошла бы по другому пути. Бывают моменты в жизни, о которых говорят – В«дело случаяВ». Теми же словами сказал бы и сам Георгий Иванов. Провиденциальным было место встречи — Художественное общество интимного театра, а в обиходе В«Бродячая собакаВ», просто В«СобакаВ», а то и еще фамильярнее — В«БродячкаВ». Гумилёв предложил встретиться на вечере в честь 25-летия творческой жизни Константина Бальмонта, жившего тогда за границей. Торжества назначили на пятницу 13 января 1912 года. Это был первый поэтический вечер в недавно открывшейся В«СобакеВ». На него-то и попал Георгий Иванов, но он вышел из дома слишком рано. Было темно и холодно. То ли второй, то ли третий двор — ни души. Когда входил под арку, видел дворника — надо было спросить. Прошел направо, где у входной двери по сторонам маячили незажженные фонари. Четырнадцать присыпанных снегом деревянных ступенек круто ведут вниз. Толкнул обитую клеенкой дверь. За ней оказалась маленькая прихожая, затем такая же тесная раздевалка. В ней торчали пустые вешалки. Снял свою черную шинель, взглянул на себя в зеркало, прошел в комнату со сводчатым потолком, мимо лежавшего на стойке переплетенного в кожу раскрытого фолианта. Позднее узнал, что назывался он В«Свиной книгойВ». В ней посетители оставляли свои автографы, рисунки, экспромты. Обтянутый свиной кожей фолиант подарил Пронину, владельцу В«СобакиВ», Алексей Толстой и тут же написал на первой странице: В«Поздней ночью город спит, / Лишь котам раздолье. / Путник с улицы глядит / В темное подполье…». Однажды, уже не в первое и не во второе посещение В«подпольяВ» Георгию Иванову довелось полистать В«Свиную книгуВ». Он увидел в ней рисунки Петрова-Водкина, Добужинского, Александра Яковлева, Судейкина, Сапунова, экспромты Сологуба, Леонида Андреева, Кузмина, Тэффи, Саши Черного. Прошел в буфетную, где закипал самовар и красовалась бутылка шампанского. В другой комнате, называемой залом или салоном, в углу примостилась треугольная дощатая эстрада. Все ее пространство занимал рояль. Был еще камин из кирпичей, обведенных узкой золотой каемкой. Отблески огня играли в зеркале над диваном. На потолке привлекла внимание яркая роспись: среди экзотических плодов возлежала широкобедрая красавица. Своды расписал художник Судейкин, муж известной артистки Олечки Судейкиной, похожей лицом и нарядом на куколку XVIII века. Поместиться в зале могло человек тридцать, но, бывало, набилось чуть ли не сто. Имелась и еще одна комната, поменьше. Там стояли прямоугольные столы и один круглый, белый, и стулья с плетеными сиденьями. Портрет Георгия Иванова в В«СобакеВ» лаконично Виктор Шкловский: В«Вероятно красивый, гладкий, как будто майоликовыйВ». И в другой раз: В«Часто заходил красивоголовый Георгий Иванов, лицо его как будто было написано на розовато-желтом курином, еще не запачканном яйце. Губы Георгия Иванова словно застыли или слегка потрескались, и говорил он невнятноВ». Один критик по поводу печатавшихся в парижских газетах воспоминаний Г. Иванова ядовито заметил, что все у него начинается с В«Бродячей собакиВ». Насмешка попала в точку, но иронизировать было не над чем. Так вышло, что В«СобакаВ» оказалась заглавной страницей его биография. Оттуда начался Георгий Иванов, акмеист, участник Цеха поэтов, ученик Гумилёва и Мандельштама, автор В«ГорницыВ», В«ВерескаВ» и В«СадовВ», свидетель множества литературных событий, – Георгий Иванов петербургского периода. Говорил же футурист Василий Каменский, что независимо от принадлежности к той или иной группе В«все любили "Собаку"… где было тесно, шумно и талантливоВ». Владимир Пяст, завсегдатай кабачка, вспоминал, что эти частые ночные бдения в подвале Бориса Пронина незаметно превращались в аберрацию мировоззрения. Пяста можно понять: другой такой концентрации художественных талантов на какой-нибудь сотне квадратных метров в России не было. Да и где еще это было! Окало 11 вечера к подъезду дома на Михайловской площади съезжались пролетки, экипажи, автомобили. Гумилёв пришел в В«Бродячую собакуВ» вместе с Ахматовой. В ту первую встречу Георгий Иванов подарил ей свой сборник с надписью: В«Анне Андреевне Ахматовой (Ах, что же еще могу я написать?)В». В своих В«Петербургских зимахВ», рассказывая об Ахматовой в тонах более сдержанных, чем о ком-либо другом, он заметил приблизительно в том же роде: В«Что ей такой сказатьВ». В«Сводчатые комнаты "Собаки", обволакиваемые табачным дымом, становились к утру чуть волшебнымиВ», — вспоминал Георгий Иванов. Кроме сред и суббот, нельзя было предугадать, кого вдруг встретишь в толпе посетителей. А по средам и субботам собирались свои. Атмосфера становилась более интимной, и, не ограниченные заранее объявленной программой, импровизировали, развлекались, дурачились; пели, читали стихи. На эстраде один В«номерВ» сменялся другим. Пела шутливо-минорные песенки на слова Тэффи знаменитая в те дни Казароза. Танцевала марионеточный танец Ольга Судейкина. Читал свое В«АдмиралтействоВ» Осип Ман дельштам. Пел В«Куранты любвиВ» Михаил Кузмин, Артистическая энергия била ключом, удивляя, заряжая, вдохновляя. Если впоследствии, в эмиграции, парижскую В«Зеленую лампуВ» Мережковских, председателем которой был Георгий Иванов, называли В«инкубатором идейВ», то В«СобакуВ» можно назвать колыбелью художественных замыслов. Три года жизни Георгия Иванова связаны с В«СобакойВ»: в начале 1912-го он впервые туда попал — в начале 1915-го В«СобакаВ» закрылась, оставив по себе добрую память. Случалось, что он с Гумилёвым или сам по себе просиживал там допоздна или до раннего утра, когда в В«СобакеВ» оставалось шесть-семь человек, обычно совсем В«своихВ». Сколько было встреч, сколько довелось увидеть и услышать из живой художественной летописи Петербурга! Ум и веселье, талант и вздор непринужденно и легко уживались в этих стенах. В феврале 1914-го устроили вечер заезжего гостя – итальянского футуриста Маринетти. В декабре 1912-го, еще до появления в печати акмеистических манифестов, выступал с докладом В«Символизм и акмеизмВ» Сергей Городецкий. Чуть слышно читал стихи Хлебников, оборвав себя на полуслове и прошептав, не глядя на слушателей: В«Ну, и так далееВ». В январе 1914-го актриса Любовь Блок декламировала новые, еще нигде не напечатанные стихи своего мужа, а в ноябре того же года стихи Блока читала Рощина-Инсарова. Сам же Блок в В«Бродячей собакеВ» не бывал. Основатель кабаре Борис Пронин, который со всеми был на В«тыВ», рассказывай в присутствии Георгия Иванова, как он приглашал Блока, как приехавший из Москвы Бальмонт просил передать Блоку, что хочет встретиться с ним в В«Бродячей собакеВ» и как Блок вежливо и спокойно отказался. В феврале 1915-го Маяковский прочитал стихотворение В«ВамВ», прозвучавшее как незаслуженная пощечина не только В«общественному вкусуВ», но даже не пуританским нравам этого кабаре. В те баснословные года люди были терпимее, и через несколько дней Маяковскому снова дали возможность выйти на эстраду. Сначала он читал доклад, потом отрывки из В«Облака в штанахВ». Георгий Иванов бывал и на музыкальных понедельниках в В«СобакеВ». Памятным событием стало выступление балерины Карсавиной, танцевавшей на зеркале под музыкальную пьесу Люлли с таким знакомым Георгию Иванову названием В«Отплытие на ЦитеруВ». В память об этом выступлении издали маленькую книгу В«Тамаре Платоновне Карсавиной – "Бродячая собака". 26 марта 1914В» и преподнесли выдающейся балерине на день рождения. Участники подарочного альбома, предварявшегося статьей Николая Евреинова, – художники, завсегдатаи подвала. А из поэтов в ней приняли Кузмин, Ахматова, Гумилёв, Лозинский, Петр Потемкин. Георгий Иванов написал стихотворение на случай « альбом Т. П. КарсавинойВ», великолепный образец редкого размера — хориямба: Пристальный взгляд балетомана, Сцены зеленый полукруг, В облачке светлого тумана Плеч очертания и рук. Скрипки и звучные валторны Словно измучены борьбой. Но золотистый и просторный Купол, как небо, над тобой. Крылья невидимые веют, Сердце уносится дрожа Ввысь, где амуры розовеют, Рог изобилия держа. Помнил Георгий Иванов и ученый доклад совсем молодого Виктора Шкловского В«Место футуризма в истории языкаВ», и продлившиеся до поздней ночи прения. Приветливо, почти торжественно встречали в В«СобакеВ» прибывшего из Франции В«короля поэтовВ» Поля Фора. Его стихи в переводе Бальмонта читала Любовь Блок. Петр Потемкин, человек без быта, дитя богемы, писал специально для В«СобакиВ» забавные скетчи и сам был их постановщиком. Памятным был В«вечер пятиВ» — одновременно поэзия и художественная выставка. На нем Игорь Северянин, Давид Бурлюк и Василий Каменский читали стихи на фоне декораций, написанных Сергеем Судейкиным и художником-сатириконцем Алексеем Радаковым. В 1914-м зачастил в кабачок Александр Иванович Тиняков — типаж радикальной богемы. С ним коротал ночные часы талантливейший Борис Садовской, написавший однажды тут же за столиком: Прекрасен поздний час в собачьем душном крове, Когда весь в фонарях чертог сиять готов, Когда пред зеркалом Кузмин подводит брови И семенит рысцой к буфету Тиняков. Прекрасен песий кров, когда шагнуло за ночь, Когда Ахматова богиней входит в зал, Потемкин пьет коньяк и Александр Иваныч О майхородусах Нагродской рассказал. Но вот уж близок день; уж месяц бледноокий, Как Конге щурится под петушиный крик, И шубы разроняв, склоняет Одинокий Швейцару на плечо свой помертвелый лик. О буйном Тинякове (печатался под псевдонимом Одинокий) Георгий Иванов рассказал в мемуарном очерке В«Александр ИвановичВ», а воспоминания о Садовском включил в В«Петербургские зимыВ». В«И сколько сейчас забытых, неписанную историю творящих слов было в тебе произнесено в те быстро сгоравшие ночи, когда по твоим склизким и снегом занесенным ступенькам спускались наряду с лоснящимися бархатными тужурками и косоворотками чрезмерно громко смеявшиеся дамы в декольте и своими моноклями игравшие безукоризненно скроенные фракиВ», — ностальгически писал уже в Париже один из В«бродячесобачьихВ» знакомых Георгия Иванова. В«СобакаВ» закрылась в 1915 году – закрылась, но не умерла. Всеобщий любимец, объединитель богемы, Борис Пронин возобновил жизнь подвала в доме с белыми колоннами на углу Марсова Поля. Да, снова в подвале, но название дали иное – В«Привал комедиантовВ», хотя завсегдатаи по старой памяти называли и это кабаре В«СобакойВ». Блок за два месяца до Октябрьской революции записал в дневнике: В«Люба была ночью в "Бродячей собаке", называемой "Привал комедиантов". За кулисы прошел Савинков… Выступали покойники: Кузмин и Олечка Глебова, дилетант Евреинов, плохой танцор РостовцевВ». И все стоит в В«ПривалеВ» Невы качанной вода. Вы знаете? Вы бывали? Неужели никогда? Это строки из берлинского издания книги Георгия Иванова В«ВерескВ». Ими же заканчивается глава о В«Бродячей собакеВ» и В«Привале комедиантовВ» в В«Петербургских зимахВ», в которой увековечен для истории выдающийся по колоритности, хотя и не имевший последствий эпизод: В«Летом 1917 года — там за одним и тем же "артистическим" столом сидели Колчак, Савинков и ТроцкийВ». В«ПривалВ» дотянул до времени военного коммунизма. Доконала его разруха, сопутствовавшая, как адская тень, Гражданской войне. Лет через семь в парижском В«ЗвенеВ» мелькнуло объявление: В«П. П. Потемкин просит всех членов и посетителей покойной "Бродячей собаки", которые пожелали бы за дружеским обедом вспомнить о покойнице и поговорить о ее возрождении, пожаловать в 8 час. вечера в пятницу 23 октября на rue de l'Assomption, 70. Знаки отличия обязательны. Запись на обед принимается у секретаря "Дома артиста" до вечера среды 21 октябряВ». О возрождении кабаре речь на дружеском обеде, конечно, зашла, но все понимали, что при практическом, а не одном лишь мечтательном подходе речи об этом не могло быть. Потемкин смущенно улыбался, в глазах потух насмешливый огонек. Почва для подобных начинаний в зарубежье была зыбкой, даже в Париже, где обосновалось немало бывших завсегдатаев В«СобакиВ». Попросили почитать Георгия Иванова. Он помолчал, усмехнулся и начал: Январский день. На берегу Невы Несется ветер, разрушеньем вея Где Олечка Судейкина, увы! Ахматова, Паллада, Саломея? Все, кто блистал в тринадцатом году – Лишь призраки на петербургском льду… (В«Январский день. На берегу Невы…», 1922) В«Дружеский обедВ», затеянный Потемкиным, укрепил его в мысли о продолжении мемуарных очерков В«Китайские тениВ», которые с 1924 года появлялись в газете В«ЗвеноВ». Вскоре он написал стихотворение « тринадцатом году, еще не понимая…», в котором просвечивает связь с В«бродячесобачьимВ» обедом вечером в пятницу 23 октября: В тринадцатом году, еще не понимая, Что будет с нами, что нас ждет — Шампанского бокалы подымая, Мы весело встречали — Новый Год. Как мы состарились! Проходят годы, Проходят годы — их не замечаем мы… Но этот воздух смерти и свободы, И розы, и вино, и холод той зимы Никто не позабыл, о, я уверен… Должно быть, сквозь свинцовый мрак На мир, что навсегда потерян, Глаза умерших смотрят так. СОЛОГУБ Посещения В«Бродячей собакиВ» стали началом В«бродячегоВ» периода жизни Георгия Иванова. Нет, это не были дальние путешествия, какие совершал его друг Гумилёв. Конечно, летом Георгий Иванов, как и все, кого знал лично, уезжал из города куда-нибудь на дачу, на природу, но с конца августа или с сентября оставался до июня в столице. То было бродяжничество по петербургским салонам, кружкам, обществам, собраниям. Теперь он много где бывал, многих встречал, в отличие, например, от Блока, чуждавшегося богемных сборищ и литературных толков и предпочитавшего в одиночестве (чаще) или с близким приятелем (реже) бродить по городским окраинам и в пригороде. Перипатетический Перипатетик (в переводе с греческого прогуливающийся) — учений, последователь философского учения Аристотеля, который, по преданию, преподавал ученикам философию во время прогулок. образ жизни начался после того, как Георгий Иванов бросил кадетский корпус. Ночью — чайная на Сенной площади, через день — ресторан В«ДоминикВ» на Невском или В«ЭдельвейсВ» на Васильевском острове в компании беспутного и гениального музыканта Цыбульского. В«Сталкиваясь с разными кругами богемы, – писал Г. Иванов в "Петербургских зимах", – делаешь странное открытие: талантливых и тонких людей встречаешь всего среди ее подонков. В чем тут дело? Может быть в том, что самой природе искусства противна умеренность. Либо пан, либо пропал. Пропадают неизменно чаще. Но между верхами и подонками есть кровная связь. Пропал! Но мог стать "паном"… Не повезло, что-то помешало… Но шанс был. А средний, "чистенький", "уважаемый" никогда не имел шанса — природа его совсем другая. В этом сознании мира высшего, через голову мира почтенного – гордость подонков. Жалкая, конечно, гордостьВ». Богемный вирус засел в нем надолго. Судя по внешности, его могли отнести как раз к тем В«чистенькимВ», над которыми он иронизировал. Безупречно одетый, элегантный, он заглядывал на богемное дно и с его яркими персонажами, непредсказуемыми нравами, В«фольклоромВ» безбытности был знаком не из вторых рук. Конечно, встречи тех лет – не одна лишь богема и странствия из ресторана на Невском в чайную на Сенной. Случались долгие разговоры с литературными друзьями, далеко за полночь, а не только В«пятница у Н. Н., среда у X., понедельник у 3.В», как вспоминал он в очерке В«СпиритыВ». — В«Вам надоели литературные салоны? Но разве они одни в Петербурге? Разнообразие бесконечное, стоит только поискатьВ». Искал, находил и опять попадал еще в один литературный салон, на этот раз на петербургской окраине, у баронессы Т. Она писала стихи и прозу, редактировала журнальчик, который ей же принадлежал. Явиться к ней можно было очень поздно, когда ни она, ни муж ее, человек молчаливый и далекий от литературы, которого баронесса называла В«рабомВ», уже не ожидали гостей. Но на звонок дверь открывали, гостей принимали, угощали водкой. В замысловато обставленной столовой в углу человеческий скелет, увешанный гирляндой лампочек. Хозяйка любила рассказывать историю этого скелета. Собирались не только из добрых чувств к самой баронессе, но и чтобы встретиться с другими посетителями, а встречи в этом гостеприимном доме случались самые неожиданные. В салоне Т. бывал, например, Александр Грин. Но кто же она, баронесса Т.? Харьковчанка по рождению, София Ивановна Аничкова вышла замуж за Эммануила Таубе, балтийского барона, морского офицера. Благодаря связям мужа стала поставщицей портретов высочайших особ для российского флота. Литературные интересы Софии Аничковой проявились рано. В четырнадцать лет ее напечатал журнал В«ШутВ», а в восемнадцать она издала первую книгу – комедию в стихах В«Страсть и разумВ». За ней последовали еще одна стихотворная комедия, поэтический сборник, книжка рассказов. Она сотрудничала в газете, которую читали при дворе, — в В«Новом времениВ». Там и появился ее лучший рассказ В«Когда смертные станут бессмертнымиВ», близко напоминающий по замыслу еще не написанную, еще даже не задуманную антиутопию Евгения Замятина В«МыВ», рассказ Аничковой-Таубе был напечатан семью годами ранее замятинского романа. Журнальчик, который издавала баронесса, назывался В«Весь мирВ», и она оставалась его редактором до 1919 года, когда все другие старые журналы бы ли уже запрещены новым режимом. Салон Таубе притягивал многих литераторов, отчасти и потому, что туда можно было прийти без приглашения в любой день недели. Из людей круга Георгия Иванова в этом салоне бывал Николай Гумилёв. Эмигрировав в Прагу, София Таубе продолжала писать, издавала свои книги, первой из которых были бульварные В«Записки молодящейся старухиВ». Писала она бойко, мелко и занимательно. В эмиграции Таубе разыскала Г. Иванова, прочитав в 1926 году в газете Керенского В«ДниВ» его воспоминания о своем салоне. К образу колоритной баронессы Георгий Владимирович возвращался и позднее, например, в 1930 году в очерке В«СпиритыВ» Богемность шла рука об руку со светскостью. Природный здравый смысл Георгия Иванова благоприятствовал умению совместить несовместимое. Благоприятствовало и несравненное остроумие и даже то чувство меры, которое в жизни не раз его подводило, но в стихах изменяло ему редко. Бенедикт Лившиц встретил его в салоне критика Валериана Чудовского и его жены художницы Зельмановой. « тот вечер, когда меня привел к Чудовским Мандельштам, у них были Сологуб с Чеботаревской, Гумилёв, Георгий Иванов… и еще несколько человек из музыкального и актерского мираВ», — вспоминал Б. Лившиц. Кроме Чудовского, встречался Георгий Иванов с другим В«аполлоновцемВ» — бароном Николаем Николаевичем Врангелем, родным братом военачальника Петра Врангеля. Николай Николаевич, будучи лет на четырнадцать старше Г. Иванова, занял в его судьбе место ментора. Этот В«очень дорогой и близкий другВ» разбудил в нем интерес к поэзии XVIII века, и даже шире — к художественной старине вообще. Не столько разговором, сколько своим обликом он усилил склонность Георгия Иванова к эстетизму. Николай Врангель, помимо В«АполлонаВ», сотрудничал также и со В«Старыми годамиВ», то есть с двумя лучшими художественными журналами. Он основал Общество защиты и сохранения в России памятников искусства и старины и был одним из видных ученых Императорского Эрмитажа. Автор исследований и монографий, лектор в институте графа Зубова, устроитель лучших художественных выставок, неутомимый работник, на людях он старался выглядеть человеком беспечным и светским, в чем и преуспел! Большинство именно таким и знало его — В«удивительнейшим экземпляром русского лорда ГенриВ». На одном литературном собрании Федору Сологубу, зная о его интересе к молодой поэзии, представили Георгия Иванова. Сологубу уже сказали о сборнике В«Оплытье на о. ЦитеруВ» и о его, сологубовском, эпиграфе, которым открывается книга. Увидевший Сологуба впервые, Иванов узнал его по портрету художника Константина Сомова: гладко (В«по-актерскиВ», как тогда говорили) выбритые щеки, слега одутловатое лицо, острые холодные глаза, саркастическая складка рта. Автор скандально известной трилогии В«Навьи чарыВ», а также романа В«Мелкий бесВ», которым все еще зачитывались, маститый поэт, он сказал юному Георгию Иванову: В«Я не читал ваших стихов. Но какие бы они ни были, — лучше бросьте. Ни ваши, ни мои, ничьи на свете — они никому не нужныВ». До сих пор от Кузмина, Блока, Чулкова, Северянина, Скалдина, Гумилёва, Брюсова он слышал слова поддержки. А тут человек, который много пишет, да так, что дух захватывает от грусти, нежности, жалости, говорит ему в назидание: В«Писание стихов глупое баловствоВ». В«Зубы слегка щелкнули — такой холодок от него распространилсяВ», — заметил Г. Иванов. Встреча могла произойти дома у Сологуба на Разъезжей улице в один из его В«четверговВ». Слышал ли кто-нибудь эти сологубовские слова, имел ли этот разговор продолжение? Может быть, этот учитель математики все-таки попросил молодого поэта почитать стихи? Вот рассказ Надежды Тэффи: В«Когда привели к нему какого-то испуганного, от подобострастия заискивающего юношу, Сологуб весь вечер называл его В«молодой поэтВ» и очень внимательно слушал его стихи, которые тот бормотал, сбиваясь и шепелявяВ». Но как раз Георгий Иванов, читая стихи, шепелявил. Если Тэффи и в самом деле рассказывала о Георгии Иванове, то понятно, почему имени В«молодого поэтаВ» она не назвала. Ее воспоминания о Федоре Сологубе написаны в послевоенном Париже, где тогда оба жили — и Надежда Тэффи и Георгий Иванов. Знали же они друг друга много лет, а во время Второй мировой войны оба жили в небольшом городе на юго-западе Франции и виделись чуть ли не каждый день. Но, может быть, знакомство состоялось не дома у Сологуба? Зинаида Гиппиус утверждала, что в те годы Сологуб В«бывал всюду, везде непроницаемо-спокойный, скупой на слова, подчас зло, без улыбки остроумныйВ». Однажды в каком-то литературном салоне Г. Иванов слышал, как Сологуб говорил: В«Искусство — одна из форм лжи. Тем только оно и прекрасно. Правдивое искусство — либо пустая обывательщина, либо кошмар. Кошмаров же людям не надо. Кошмаров им и так довольноВ». И вот близкое по мысли стихотворение Георгия Иванова: То, о чем искусство лжет, Ничего не открывая, То, что сердце бережет — Вечный свет, вода живая. Остальное пустяки. Вьются у зажженной свечки Комары и мотыльки, Суетятся человечки, Умники и дураки. (В«То, о нем искусство лжет…») « лучшем из созданного Сологубом, его стихах, никакой "лжи" нет. Напротив, стихи его — одни из самых "правдивых" в русской поэзииВ», — писал Георгий Иванов. Его привлекало в поэзии Сологуба отсутствие мишурных украшений, четкость графического рисунка, естественная простота, преображение жизни искусством. Отзвук лиры Сологуба слышен в стихотворении Г. Иванова, написанном во время Второй мировой войны. Вот его начало: Каждой ночью грозы Не дают мне спать. Отцветают розы И цветут опять. Точно в мир спустилась Вечная весна. Точно распустилась Розами война… Не случайны здесь и трехстопный хорей и В«вечная веснаВ». И недаром он так любил стихотворение Федора Сологуба, написанное им в начале века, когда Георгию Иванову не было еще и десяти лет. Он полностью приводит его в своих В«Петербургских зимахВ» и добавляет с особой выразительностью: « стихах этих ключ ко всему СологубуВ»: Много было весен, И опять весна. Бедный мир несносен, И весна бедна Что она мне скажет На мои мечты, Ту же смерть покажет, Те же все цветы. Что и прежде были У больной земли, Небесам кадили, Никли да цвели. Каменный одноэтажный дом с окнами на Разъезжую улицу, зал с зеркалами и зеркального блеска паркет, ярко освещенная гостиная, на стенах розоватые шелковые панно. Дверь в столовую приотворена, виден накрытый к ужину стол. Здесь на В«четвергахВ» у Федора Сологуба перебывал весь литературный и артистический Петербург. У него можно было увидеть то Михаила Кузмина, то Анну Ахматову, то Алексея Толстого, а также футуристов — Игоря Северянина, Николая Кульбина, Давида Бурлюка. Изредка приходил Александр Блок. Кто-то съязвил, что В«литературной средыВ» он избегает, а по четвергам к Сологубу приходит. От хозяина исходила неулыбчивость, сидели слишком чинно, стихи читали строго по порядку — по кругу. Более свободная атмосфера возникала, когда Анастасия Чеботаревская, жена Федора Кузьмича, устраивала домашние спектакли или маскарады. В начале войны Георгий Иванов публиковал в В«АполлонеВ» рецензии и статьи о В«военных стихахВ» и в особенности отмечал патриотические стихи Сологуба, который В«берет общие слова — повторявшиеся много раз образцы — и с изумительным мастерством создает из них достойные стать национальным гимном песниВ». Весной 1918-го Георгий Иванов и Георгий Адамович пешком отправились к Федору Сологубу, чтобы пригласить его на вечер поэзии в зале Тенишевского училища. Г. Иванов не раз видел Сологуба на эстраде, слышал, как он читал ровным, будто лишенным эмоций голосом, однако с глубоко упрятанной нежностью свои прозрачные, ранящие стихи. Теперь предполагалось, что в Тенишевке выступит Любовь Дмитриевна Блок с поэмой Александра Блока В«ДвенадцатьВ». Узнав об этом, Сологуб наотрез отказался, заявив, что В«ДвенадцатиВ» не читал, а слушать В«такую мерзостьВ» и вовсе не намерен. В 1922 году вышел сборник Федора Сологуба В«Свирель. Русские бержеретыВ». Стихи пасторальные, стилизованные под французский XVIII век. Книга удивила: большой мастер неожиданно пришел к теме, которую уже давно изжил и оставил Георгий Иванов. Первым стихотворением в его первой книге был В«Мечтательный пастухВ». Там же были стихи о буколической Хлое, вызвавшие насмешку Гумилёва, посвятившего Г. Иванову В«Надпись на книгеВ» (1912): Милый мальчик, томный, томный, Помни — Хлои больше нет. Хлоя сделалась нескромной, Ею славится балет. Теперь о мечтательных пастушках писал не начинающий Георгий Иванов, а заканчивающий свое странствие земное Федор Сологуб. Последний раз они свиделись в сентябре 1922 года. За несколько дней до своего отъезда за границу Георгий Иванов пришел на Разъезжую, 31 попрощаться. Больной, задавленный бедностью, измученный одиночеством Сологуб почти не выходил из дома. Прошлой осенью его жена Анастасия Чеботаревская в приступе отчаяния бросилась с моста в Ждановку. Как можно было в той речке утонуть? Утонула. Разговора с Сологубом не получилось. В«Единственная радость, которая у меня осталась, — куритьВ», — сказал он на прощание. Почти ничего больше не было сказано. Еще не так давно вместе с Чеботаревской он добивался разрешения уехать за границу. Нужные бумаги они в конце концов — когда уже не надеялись — получили. Счастливая весть! Но когда он стал готовиться к отъезду… тут все и произошло. Смерть Анастасии переживал он тяжело, уезжать передумал, оказалось незачем. Об этом они не говорили, об этом молчали, а поговорили о папиросах. ЦЕХ ПОЭТОВ И В«ГИПЕРБОРЕЙВ» В отличие от Академии эгопоэзии Цех поэтов не отдельная страничка, а целая важная глава в жизни Георгия Ива нова. О том, что он принят в объединение заочно, без голосования, или как говорили в Цехе — В«без баллотировкиВ», Иванов узнал, как помним, из адресованного ему лично письма Гумилёва. Письмо он ждал: ведь должен же прийти какой-то ответ на посланный в редакцию В«АполлонаВ» сборник В«Отплытье на о. ЦитеруВ». Но о вхождении в Цех не мечтал. О существовании кружка слышал от молодых поэтов, поклонников Михаила Кузмина. Знали о Цехе и в окружении Игоря Северянина. Говорили, что верховодят Гумилёв и Городецкий, что членами стали Мандельштам и жена Гумилёва Анна Ахматова, чьи стихи Георгий Иванов читал весной в В«ГаудеамусеВ», а затем еще летом перед поездкой на дачу прочел в В«АполлонеВ». Гумилёв назвал кружок Цехом, чтобы объединить тех поэтов, которые признавали важность технической выучки и ставят своей целью достижение мастерства. Георгию Иванову с его В«вечным вопросом о технике стиха на языкеВ» все это было близко. По слухам, пришел однажды в гумилёвский кружок даже сам Блок, что было уж совсем неожиданно. Надо было знать Блока и чувствовать, что его поэтические небо и земля слишком разнятся от гумилёвских. Побывали в Цехе, но не остались в нем, символисты Чулков и Пяст, тоже не разделявшие взглядов Гумилёва. Георгий Иванов кое-что знал и о предыстории Цеха. Возник он осенью 1911-го, но замысел о его создании вынашивался еще на В«башнеВ», то есть у Вячеслава Иванова, и наверняка помимо него и даже вопреки ему. Там на собрания бывал весь литературный Петербург, приезжали писатели из Москвы. Говорилось на этих собраниях и о технической стороне стиха. В 1909-м Сергей Маковский основал В«АполлонВ» и собрания перенесли в редакцию только что возникшего журнала. Впоследствии Георгий Иванов часто бывал в этой редакции, располагавшейся в доме с мрачноватым фасадом, выходившим на Мойку, и на всю жизнь запомнил гумилёвский просторный кабинет с лепным потолком. Былые непринужденные, спонтанные В«средыВ» Вячеслава Иванова теперь были введены в определенное русло, и так возникло Общество ревнителей художественного слова со своим уставом. В разговорах это Общество называли то Академией стиха, то Поэтической академией. В отличие от собраний на В«башнеВ», длившихся иной раз всю ночь, в Академий следовали регламенту — с повесткой дня, с председателем, объявлявшим собрания открытыми и формально их закрывавшим. Интеллектуальным центром Академии был, конечно, Вячеслав Иванов. Там же, в стенах Академии, усилилась и оппозиция ему. Георгий Иванов понял это, читая статью Михаила Кузмина В«О прекрасной ясностиВ». И эта статья в В«АполлонеВ», и журнальные споры о судьбе символизма как-то обесценивали непререкаемый авторитет Вячеслава Великолепного в глазах молодых поэтов. В этой атмосфере Гумилёв и решил отделиться от Общества ревнителей. Он собственноручно написал приглашения нескольким молодым поэтам, которые встретились 20 октября 1911 года дома у Сергея Городецкого. По мысли Гумилёва, поэтов должен был привлечь разбор их произведений в сугубо профессиональном кругу. Идея мастерства воспринималась как духовная ценность. Название кружка напоминало о средневековых профессиональных цехах, в том числе гильдиях художников, в которых превыше всего ставили технические навыки, виртуозность, вообще профессионализм. Название гумилёвского кружка указывало на новейшие веяния в русской поэзии. По словам Валерия Брюсова, ряд лет бывшего наставником Гумилёва, поэзия – ремесло не хуже любого другого. На манер средневековых цехов кружок возглавили три синдика — Гумилёв, Городецкий и еще Кузьмин-Караваев. Юрист по образованию, он был мужем поэтессы Лизы Кузьминой-Караваевой, в эмиграции принявшей постриг и имя монахини Марии. Само слово В«синдикВ», то есть старшина гильдии, звучало если не романтично, то интригующе. Секретарем Цеха стала Анна Ахматова. Гумилёв перенял некоторые порядки, имевшие место в Академии стиха. Не допускались спонтанные собрания, столь свойственные русской богемной вольнице. Собрания должны были проходить с выработанной повесткой и под руководством председателя. Читали и разбирали стихи членов Цеха, и каждый, кто выступал с критикой, должен был подкрепить свое мнение разбором, примером и выводом. В«КритикВ» обязан обосновать свое утверждение или отрицание. Все это вовсе не означало натянутой атмосферы. Напротив, в обиходе были шутка, пародия, дружеская насмешка. Однако в самом начале, когда Цех только возник, в нем, как вспоминала Кузьмина-Караваева, В«было по-школьному серьезно, чуточку скучновато и манерноВ». Георгию Иванову сказали правильно, ничего не напутав, на первое заседание Цеха действительно пришел Александр Блок. Прочитал свою В«НезнакомкуВ», а во время прений не произнес ни слова. Если Блока спрашивали о непонравившемся ему стихотворении, он отвечал просто: В«Мне не нравитсяВ», ничего к этому не добавляя. В Цехе, отталкиваясь от этой манеры Блока, ввели правило о В«придаточных предложенияхВ»: если в прениях кто-то одобрял или не одобрял прослушанные стихи, следовало обязательно добавить В«потому чтоВ» и развить свою мысль. В Цех Георгия Иванова привело его умение видеть — видеть ясно, четко, конкретно, остро, то есть, как говорил Гумилёв, – по-акмеистически. Но эту способность Иванов развил сам еще до того, как впервые услышал само слово В«акмеизмВ». Он пришел в Цех поэтов из Поэтической академии, как и сам создатель Цеха, но совсем из другой, чем та в которой Гумилёв участвовал. То была несуразно громко названная Академия эгопоэзии, а на деле крошечный кружок Игоря Северянина. Попав в Цех, Георгий Иванов по душевной щедрости пригласил в него и Северянина. Но основателю эгофутуризма и основателю акмеизма вдвоем было бы тесно в любых четырех стенах. Еще до открытия Цеха Гумилёв писал: В«Лев Толстой, прочтя в брошюре Игоря Северянина строки "Вонзите штопор в упругость пробки, и взоры женщин не будут робки", с горечью удивлялся, до чего дошла русская поэзия, как будто поэзия сколько-нибудь ответственна за невозможные выходки литературных самозванцевВ». Но через год отказался от своего скороспелого суждения о самозванстве талантливого Игоря Северянина и написал: В«Не хочется судить теперь о том, хорошо это или плохо. Это ново — спасибо и за этоВ». Около того времени, когда Северянин, кажется, единственный раз наведался в Цех, Гумилёв говорил по поводу эгофутуризма, что вульгарность вынести можно, если она не мнит себя утонченностью. На первых порах Цех был кружком пестрым по своему составу. Георгий Иванов еще застал те дни, когда на собраниях встречались столь разные поэты, как крестьянский поэт Павел Радимов и вчерашний эгофутурист Грааль Арельский. Что было особенно поучительно для Иванова, еще не определившегося в своих взглядах, это утверждение нового искусства на основе нового мироощущения. Оно ему знакомо по стихотворениям Гумилёва, Мандельштама, Ахматовой, но самим мироощущением самостоятельно без царившей в Цехе атмосферы, он не смог бы проникнуться. Нужно было подышать этим воздухом, послушать Гумилёва, разбиравшего чьи-то стихи, посмеяться вместе с Мандельштамом, услышать чтение Ахматовой, чтобы почувствовать то неуловимое, что одним прочтением стихов, без живого общения с их авторами не дается. Цех помог Георгию Иванову понять, что как личность и как поэт он не исчерпывается тем, как его воспринимают другие (например, Скалдин или Северянин), что в нем уже сейчас существует нечто иное, чему предстоит раскрыться. Манифест-листовку, отпечатанную слишком большим тиражом, эгофутуристы продолжали рассылать по редакциям. Прошло полгода, как Георгий Иванов отошел от литературного течения, под В«скрижалямиВ» которого стояла и его подпись. Пора было решительно отмежеваться, и он пишет письмо в редакцию В«АполлонаВ»: В«Многоуважаемый Николай Степанович. Прошу Вас, поместите, если найдете возможным, в "Аполлоне" мое письмо. Посредством него я хочу отделить свое имя от ряда новых выступлений футуристов, которые, как мне сообщили, готовятся в ближайшем будущем. Манифест "Ego" рассылается до сих пор, и так как я ничем не подчеркнул своего выхода из "ректориата", многие, вероятно, сочтут меня участником вышеупомянутых скандальных выступлений. Преданный Вам, Георгий ИвановВ». К этому письму на имя Гумилёва, который заведовал в В«АполлонеВ» литературным отделом, Г. Иванов приложил открытое письмо для опубликования в журнале: В«М. Г. г. Редактор, несмотря на печатное мое заявление о выходе моем из кружка "Ego", несмотря на сделанные мною соответственные уведомления в редакции футуристических газет, имя мое продолжает печататься в списках сотрудников издательства "Петербургский глашатай" и "Нижегородец"… Я считаю необходимым довести до общего сведения о моей полной непричастности к скандальной и позорной деятельности перечисленных издательствВ». Подобное же письмо, но за двумя подписями — Георгия Иванова и Грааля Арельского — появилось во втором номере журнала В«ГиперборейВ»: В«Господин Редактор! Не откажите поместить на страницах "Гиперборея" следующее: кружок "Ego" продолжает рассылать листки манифеста эгофутуристов, где в списке членов "ректориата" стоят наши имена. Настоящим доводим до общего сведения, что мы из названного кружка вышли и ника кого отношения к нему, а равно к газете "Петербургский глашатай" не имеемВ». Цех просуществовал меньше трех лет. Почему же столь Непродолжительно? Вот как ответила на этот вопрос Анна Ахматова: « зиму 1913—14… мы стали тяготиться Цехом и даже дали Городецкому составленное Осипом и мною прошение о закрытии…» Этот Цех впоследствии стали называть первым, поскольку был еще второй, совсем кратковременный, возникший во время Первой мировой войны, затем третий, возобновленный осенью 1920 года, и потом четвертый — в эмиграции в Берлине. Был и парижский Цех, действовавший в середине двадцатых годов. Что же касается первого, то Георгий Иванов почти сразу заметил его В«двуполярностьВ». Синдики Цеха стояли на противоположных позициях, их союз оказался поверхностным, кратковременным, случайным. С одной стороны, — западник Гумилёв, с Фугой — Городецкий с его В«русским жанром дешевого пошибаВ». Даже самый неопытный из нас, вспоминал Иванов, не принимал Городецкого всерьез. Акмеисты составили ядро Цеха. Но весь кружок, взятый в целом, акмеистическим не был. Любому участнику цеховых собраний это становилось ясно без обсуждений. В одном интервью, взятом у Ирины Одоевцевой уже после смерти Георгия Иванова, речь зашла о ее учителе Гумилёве и в этой связи, конечно, и об акмеизме. В«А что такое акмеизм? Ведь он нужен был только чтобы что-то противопоставить символизмуВ», – сказала Одоевцева. Противопоставление стало требованием времени, когда энергия символизма находилась уже на ущербе. Однако все дело в этом что-то . В«Да Гумилёв и сам не мог толком объяснить, что это такоеВ», – сделала вывод Одоевцева. До сих пор говорят и пишут, что отличительная черточка акмеизма — предметность, В«вещизмВ». Здесь все верно, однако В«вещизмаВ» акмеисты не изобрели. Предметность, как они ее понимали, находим даже у Державина. А в XIX веке она видна, например, у Полонского, которого любил Блок и которого акмеисты не любили. Ясность пушкинского стиха для Полонского стала гладкостью, как определил Гумилев. Но вот яркий пример вещественности у Полонского: У меня ли не жизнь!.. чуть заря на стекле Начинает лучами с морозом играть, Самовар мой кипит на дубовом столе, И трещит моя печь, озаряя в угле, За цветной занавеской кровать!.. Или еще раньше у Алексея Константиновича Толстого: Дождь бьет, барабанит по крыше, Хрустальные люстры дрожат; За шкапом проворные мыши В бумажных обоях шуршат. В«Стихи Георгия Иванова пленяют своей теплой вещественностьюВ», — писал Гумилёв, отметив эту особенную черту акмеизма у автора В«ВерескаВ». Не одна лишь предметность отличала акмеизм. Стихи символистов иносказательны. Иные из них можно или нужно разгадывать как ребус. Даже в свои поздние годы Ахматова утверждала: В«Я акмеистка, не символисткаВ» – и в доказательство называла другую отличительную черту В«Я за ясностьВ». Поэзия символистов, говорил Осип Мандельштам, — экстенсивная, она стремилась расширить свои владения на всю вселенную. Вот одна из причин неясности. Акмеизм ставил задачу скромнее – создать поэзию интенсивную, то есть В«культурно-созидательнуюВ» по словам Мандельштама. Символизм тяготел к романтизму. У акмеистов тоже проявлялась тяга к романтизму, но еще больше к неоклассицизму и реализму. В«Стихотворение живо внутренним образом, — писал Мандельштам. — …Ни одного слова еще нет, а стихотворение уже звучит. Это звучит внутренний образВ». А вот почему акмеисту Городецкому понравилось В«ВозмездиеВ» далекого от акмеизма Блока: В«Я помню чтение "Возмездия" в присутствии немногих у Вячеслава Иванова. Поэма произвела ошеломляющее впечатление. Я уже начинал тогда воевать с символизмом, и она меня поразила свежестью зрения, богатством быта, Предметностью — всеми этими запретными для всякого символизма вещамиВ». Такая свежесть зрения, говорил Брюсов, который последовательным символистом никогда не был, — это В«умение и желание смотреть на мир своими глазами, а не через чужую призмуВ». Если бы Георгия Иванова в конце жизни спросили, в каком журнале ему приятнее всего было сотрудничать, о ка ком осталась самая добрая память, он назвал бы В«ГиперборейВ». А ведь этот журнал подписчиков имел очень мало, тираж едва доходил до двухсот экземпляров и половина их раздавалась авторам. Михаила Лозинского, редактора и издателя в одном лице, кто-то упрекнул, что журнал выходит не вовремя, всегда опаздывает, неудобно перед подписчиками. В«Лозинский сделал серьезную мину: …Действительно неудобно. Вдруг лицо его прояснилось: "Ну ничего — я им скажу"В». Число подписчиков было таким, что не представляло труда переговорить с каждым в отдельности. Издание было во всех смыслах малым: объем — два печатных листа, формат — карманный, но печатались в нем будущие классики русской литературы — Гумилёв, Ахматова, Мандельштам, Г. Иванов. Несмотря на то что современники мало знали о В«ГиперборееВ», журнал вошел в историю литературы. В эмиграции, не прожив еще и полгода в Париже, Георгий Иванов задумал серию мемуарных очерков под названием В«Китайские тениВ», и первое эссе в этой серии, а фактически вообще его первый мемуарный очерк называется В«ГиперборейВ». Написан он через десять лет после закрытия журнала, когда помнили о нем только причастные к литературе бывшие петербуржцы. Из авторов В«ГипербореяВ» на Западе, в разных странах, кроме Георгия Иванова, оказались Вадим Гарднер, Мария Моравская, Елизавета Кузьмина-Караваева, художник Сергей Судейкин, напечатавший в журнале одно-единственное стихотворение. Живя в эмиграции, названные поэты друг с другом не были связаны, разве что Георгий Иванов порой встречал Елизавету Кузьмину-Караваеву, принявшую монашеский постриг. Все они, кроме Г. Иванова, были более или менее случайными авторами в журнале, в котором ведущую роль играли акмеисты. По замыслу Гумилёва, В«ГиперборейВ» вместе с Цехом поэтов стал В«рабочей комнатойВ» для формирования акмеистических вкусов. Именно вкусы акмеистов, более чем их взгляды, говорил Осип Мандельштам, помогли преодолеть символизм. Но акмеисты, хотя и составляли ядро журнала, оставались в нем в меньшинстве. В«ГиперборейВ» предоставлял свои страницы самым разным поэтам — то общепризнанному мэтру Александру Блоку, то эклектику Илье Эренбургу, то крестьянскому поэту Павлу Радимову. Название В«ГиперборейВ» дано было Гумилёвым и воспринималось как квинтэссенция его эстетики. Ибо кто такие гипербореи? Мифические хранители храма Аполлона, легендарная раса вечно юных людей, наслаждавшихся непрерывным солнечным светом. Это название служило как подходящая вывеска для еще не окрепшего акмеизма. Журнал возник из потребности дать широкое выражение той литературной практики, которая обсуждалась в узком кругу на заседаниях Цеха. В«ГиперборейВ» стал журналом модернистской поэзии. При нем организовали и маленькое издательство под тем же названием. По пятницам сотрудники собирались в домашней обстановке, в кабинете Михаила Лозинского. Гостеприимный, остроумный хозяин квартиры жил в Волховском переулке на Васильевском острове в двух шагах от университета и Академии наук. Душой пятничных собраний у Лозинского был Гумилёв. « те времена, — вспоминал Георгий Иванов, – я уже был с ним на "ты" и формально на товарищеской ноге, но это "ты, Николай", увы, сильно походило на "Ваше превосходительство" в устах только что произведенного подпоручикаВ». Почтительный страх до дрожи в коленях постепенно прошел. В те полгода, с осени 1912-го и до отъезда Гумилёва в Африку в апреле 1913-го, Г. Иванов виделся с ним часто. Собрания в Цехе проходили отдельно от собраний у Лозинского. И хотя на тех и на других можно было видеть одних и тех же людей, считалось, что В«ГиперборейВ» и Цех друг от друга не зависят. В«ГиперборейВ» открывал для читателей новый художественный мир. На самом же деле – мирок, но в юности, когда все впереди, мирок казался обжитой вселенной с уютным кабинетом Лозинского в ее центре. Георгий Иванов помнил, как неприветливо критика встретила новый журнал, какого в России еще никогда не было. Один из самых известных критиков того времени В. Львов-Рогачевский вынес приговор: В«Пустой журнальчик, заполненный дружескими рецензиями адамистовВ». Такие нападки ни слова правды не содержали и встречались гиперборейцами веселым смехом. Рецензии составляли незначительную часть журнального объема, порой целиком заполненного стихами. В«АдамистовВ» в журнале всегда было меньше, чем неадамистов. Рецензии — не просто короткие, а прямо лаконичные — отнюдь не носили дружеского характера, были критически-острыми и часто посвящались разбору произведений поэтов, далеких от акмеизма. В В«ГиперборееВ» Георгий Иванов проявил себя и как поэт, и как критик, напечатав в журнале рецензии на сборники начинающих поэтов Рюрика Ивнева и Всеволода Курдюмова. То были одни из самых ранних критических публикаций Иванова. Как критик он выступил впервые в возрасте 17 лет со статьей в газете В«НижегородецВ». В ней он доказывал, что слава Метерлинка завышена, что фактически как драматург и прозаик он ничтожен, о чем позже сожалел. В одном из более поздних стихотворений Георгия Иванова, которое он сам любил и часто читал на своих выступлениях, встречается имя Метерлинка: Каждый камень, каждая былинка, Что раскачивается едва, Словно персонажи Метерлинка Произносят странные слова… (« середине сентября погода…», 1921) Еще одно его критическое выступление, предшествовавшее рецензиям в В«ГиперборееВ», — статья в январском номере В«АполлонаВ» за 1913 год. Ее название — В«Стихи в журналах 1912 г.В», и впоследствии Г. Иванов называл ее с самоиронией своей В«первой глубокомысленной статьейВ». Тот номер В«АполлонаВ» считается историческим. В нем обнародованы манифесты акмеизма, один написан Гумилёвым, другой — Городецким. Об этих манифестах историки литературы писали бессчетно, но о статье Г. Иванова даже не упоминали. А ведь она явилась важным приложением к манифестам. Провозгласить акмеизм Гумилёв планировал сразу тремя Программными статьями. Третью должен был дать Мандельштам; и действительно написал ее, озаглавив В«Утро акмеизмаВ», но то ли не отдал ее в редакцию В«АполлонаВ» в срок, то ли Гумилёв нашел ее неудачной, но в В«АполлонеВ» она не появилась. Таким образом, третьей статьей стал обзор современной поэзии, написанный Георгием Ивановым. Гумилёв, естественно, не ждал от юного автора теоретического обоснования акмеизма. Статья Г. Иванова демонстрировала вкусы акмеистов, а не их идеи, и показывала их отношение к разным литературным направлениям, но ничего не обосновывала. Манифесты отталкивались от символизма, показывали его слабые стороны, а критика Георгия Иванова не ограничивалась символизмом, но нацелена была против эгофутуризма и эпигонов реализма. Термин В«акмеизмВ» в статье не встречается, однако имена всех поэтов-акмеистов перечислены. Вот с этим скромным критическим багажом, то есть статьями в В«НижегородцеВ» и в В«АполлонеВ», Георгий Иванов и выступил как критик на страницах В«ГипербореяВ». Его рецензии иначе как миниатюрными не назовешь. Впрочем, столь же кратко писал свои знаменитые В«Письма о русской поэзииВ» Гумилёв, которому Г. Иванов, несомненно, следовал. В поэзии он учился у многих, но конкретно чьим-то учеником назвать его нельзя. Другое дело его критическая проза петербургского периода. В ней весьма часто узнается Гумилёв, его способ видения, даже его стилистический почерк. А в рецензиях В«ГипербореяВ» узнается до такой степени, что я бы не удивился, если бы кто-нибудь доказал, что Гумилев правил эти рецензии Г. Иванова и сокращал их. В«ГиперборейВ» издавался в согласии с личным вкусом символиста Михаила Лозинского, которого, как вспоминал Георгий Иванов, считали В«общепризнанным арбитром вкусаВ». Критика долго не замечала новизны, которую поэты В«ГипербореяВ» внесли в литературу. А ведь речь шла о тех стихах, впоследствии вошли в сборники, ставшие украшением русской поэзии, — например, В«КолчанВ» Гумилёва или Ахматовой. Георгий Иванов помнил статью Виктора Жирмунского В«Преодолевшие символизмВ» в В«Русской мыслиВ», показавшего, что не случайное сближение объединяло поэтов В«ГипербореяВ», но особое чувство жизни. Оно-то и отличало их от поэтов предшествующего поколения. В«Наиболее явные черты этого нового чувства жизни — в отказе от мистического восприятия и в выходе из лирически погружения в себя личности поэта-индивидуалиста в разнообразный и богатый чувственными впечатлениями внешний мирВ», – писал Жирмунский. ОЧЕНЬ СЧАСТЛИВОЕ ВРЕМЯ Имя Георгия Иванова находим почти во всех номерах В«ГипербореяВ», а всего их вышло десять. Стихотворений Г. Иванова в журнале много, по их названиям легко судить округе интересовавших его тем: В«Уличный подростокВ», В«Все дни с другим…», В«Ваза с фруктамиВ», В«Я помню своды низкого подвала…», В«Осенний фантомВ». И еще целый актерский цикл: В«АктеркаВ», В«ФиглярВ», В«Бродячие актерыВ», В«Заезжие балаганщикиВ». Все они вошли в В«ГорницуВ», второй поэтический сборник. Его привлекает тема масок, распространенная тогда в литературе, театре, книжной графике. Ее так легко обнаружить в поэтических книгах той поры. Один из типичных примеров — сборник поэта и владельца издательства В«ГрифВ» Сергея Кречетова, большого энтузиаста модернизма. В его В«Железном перстнеВ» целый раздел так и называется — В«МаскиВ». Распространению этой темы помог успех В«БалаганчикаВ» Александра Блока. К слову сказать, его В«Стихи о Прекрасной ДамеВ» впервые были изданы как раз Кречетовым. Отдала дань этой теме и Анна Ахматова, причем одновременно с Георгием Ивановым. Можно, например, вспомнить ее В«Маскарад в паркеВ» — что-то вроде квинтэссенции этой темы: В«И бледный, с букетом азалий, / Их смехом встречает Пьеро: / "Мой принц! О, не вы ли сломали / На шляпе маркизы перо?"В» Из появившихся в В«ГиперборееВ» стихотворений Георгия Иванова только одно не включено в В«ГорницуВ». Оно написано к столетней годовщине Бородинского сражения, которая отмечалось 26 августа 1912 года. Стихотворение указывает на появление в тематическом круге поэта новых мотивов: русская история, Пушкин, вера В«в грядущую славу отчизныВ», что найдет развитие в книге В«Памятник славыВ» (1915), которая последовала за В«ГорницейВ». Но этой светлой и твердой вере суждено было довольно скоро — в годы революции — увянуть. А в конце жизни он сформулировал свое безверие: В«вЂ¦И ничему не возродиться / Ни под серпом, ни под орлом!В» (В«Теперь тебя не уничтожат…», 1949). Однако время сотрудничества в В«ГиперборееВ» было для него очень счастливым. Он не думал о счастье, он дышал им, как воздухом. Более счастливыми он считал только годы раннего детства в Студенках, до переезда семьи в Петербург. В гиперборейских стихах чувствуется, говоря словами Брюсова, В«какая-то бодростьВ». До пессимизма эмигрантской поэзии Георгия Иванова еще дистанция огромного размера. Обилие литературных связей, увлечений, интересов в период работы над В«ГорницейВ» удивительное. Все это так бросается в глаза, что тут можно было бы порассуждать о особом синтезе, о том, как русская поэзия начала XX века, с которой Георгий Иванов был близко знаком, преломилась в его сознании. Через усвоение, отражение, невольное подражание или сознательное отторжение в книге присутствует очень много имен. Это — Бальмонт, Блок, Сологуб, Вяч. Иванов, Северянин, Гумилёв, Мандельштам, Ахматова, Скалдин, Городецкий, Кузмин, Анненский, Садовской, Комаровский… От современности, от атмосферы, от литературной среды автор В«ГорницыВ» несомненно зависел во всем, кроме врожденной талантливости и воли к творчеству. Издательство В«ГиперборейВ», созданное при журнале, выпустило В«КаменьВ» Мандельштама, В«МикВ» Гумилёва, несколько других книг, а в мае 1914 года — В«ГорницуВ». В начале марта познакомился с ней в корректуре Блок. Как только книга вышла, Георгий Иванов чуть ли не в тот же день послал ее Блоку. В В«ГорницеВ» два раздела. Один составлен только из новых стихотворений, он посвящен В«сестре Н. В. МышевскойВ». Второй, куда вошли стихи 1911 года, автор посвятил Георгию Викторовичу Адамовичу, с которым незадолго до того познакомился и за короткое время успел подружиться. А внутри этого раздела цикл В«Три газеллыВ» адресованный недавней возлюбленной — Палладе Олимпиевне Богдановой-Бельской. Все эти имена были у него на уме, когда он составлял книгу. Думал он также о Гумилеве и об Ахматовой. Одному посвятил пародийный В«Осенний фантомВ», а другой — стихотворение В«Петр в ГолландииВ». Оно представляет собой описание старинной гравюры, разглядываемой знатоком. Адресовано оно Анне Ахматовой по очевидной причине. У Ахматовой есть В«Стихи о ПетербургеВ» 1913 года, а В«Петр в ГолландииВ» — поэтический отклик на них. Откуда в его стихи пришли описания произведений графического искусства? Он любил заходить на Александровский рынок — центр антикварной торговли, и теме антиквариата посвящено немало страниц в его произведениях. Тут и рассказ В«Трость БиронаВ», роман В«Третий РимВ», герой которого скупает дорогостоящий антиквариат, и очерки В«ФарфорВ», В«ПетербургскоеВ» и другие. Но есть психологическая дистанция между просмотром папок с гравюрами на Александровском рынке и перенесением искусства графики в стихи. Здесь творческий стимул почерпнут, пожалуй, от Бориса Садовского. Знакомство с ним и работа над циклом В«Книжные украшенияВ» по времени совпадают. Садовской открыл эту тему за несколько лет до первой встречи с Г. Ивановым в Петербурге в 1912 году и к тому времени уже повлиял на нескольких поэтов, включая талантливого, рано умершего и быстро забытого Юрия Сидорова, у которого есть, к примеру, стихотворение В«ОлеографияВ». Название В«ГорницаВ» определилось в конце 1912 года. О готовящейся к печати новой книге Г. Иванова объявлял В«ГиперборейВ». Возможно, название было В«вынутоВ» из В«СетейВ» Михаила Кузмина, например, из строки В«Светлая горница – моя пещераВ». Или из другого его стихотворения: Само приходит отрадное излечение В комнате, озаренной солнцем негорячим… Название выражало не мировоззрение, о чем пока еще рано было говорить, а поэтическое восприятие мира в целом – мира поэта Георгия Владимировича Иванова, находившегося в становлении. Его восприятие и чувство говорили ему, а затем и его читателям о ясном, понятном и большей частью приятном мире. Даже небо у него уподоблено прибранной светлой горнице — оно не бесконечно, не космично, а человечно и указывает на уютность познаваемого мира. Выйдет святая затворница, Небом укажет пути. Небо, что светлая горница, Долго ль его перейти! (« небе над дымными долами…», 1914) Этим стихотворением о предсказуемом, замкнутом, надежном, устойчивом мире, в котором столь уютно живется, открывался сборник стихов двадцатилетнего поэта. Автор В«ГорницыВ» зависит от атмосферы, от своей эпохи, от окружения, от среды. Настроение — светлая меланхолия, украшенная декоративными закатами. Художественный метод заимствован у изобразительного искусства. Из цикла В«Книжные украшенияВ» развился сборник Георгия Иванова В«ВерескВ». Гумилёв отметил, что в В«ГорницеВ» поэт В«дорос до самоопределенияВ» и, В«подобно Ахматовой, не выдумал самого себяВ». Его стихи, писал Гумилёв, объединены в книгу не посредством какой-либо отдельно взятой мысли, но всей психологией автора. Лучшее стихотворение в книге — В«Горлица пела, а я не слушал…» (1914). Оно программное и утверждает акмеистический способ видения. Горлица пела, а я не слушал. Я видел звезды на синем шелку И полумесяц. А сердце все глуше, Все реже стучало, забывая тоску. Порою казалось, что милым, скучным Дням одинаковым потерян счет И жизнь моя — ручейком незвучным По желтой глине в лесу течет. Порою слышал дальние трубы, И странный голос меня волновал. Я видел взор горящий и губы И руки узкие целовал… Ты понимаешь — тогда я бредил. Теперь мой разум по-прежнему мой. Я вижу солнце в закатной меди, Пустое небо и песок золотой! Стихотворение построено на противопоставлениях: бред — разум, тогда — теперь. Принадлежащие символизму фантастические В«дальние трубыВ» противопоставлены акмеистической зримой В«закатной медиВ». Прежняя эстетика вела к тому, что само переживание жизни мельчало, казалось В«ручейком незвучнымВ». Ритм этих строф перекликается с прекрасным гумилёвским В«Заблудившимся трамваемВ», написанным много позднее. К 25-летию своего творчества, живший в Париже Георгий Иванов издал небольшое собрание своих стихотворений, фактически даже не сборник, а изборник, и единственным включенным в него из В«ГорницыВ» стихотворением было В«Горлица пела, а я не слушал…» Он любил эти стихи, как ни удивительно, до конца жизни. В год выхода В«ГорницыВ» Георгий Иванов близко сошелся с Осипом Мандельштамом, они стали друзьями, о которых говорили В«не разлей водаВ». Осип мог произвести впечатление человека легкомысленного, беззаботного, смешливого, порой не от мира сего. Нужно было сойтись с ним ближе, чтобы почувствовать, а еще лучше — понять, до какой степени это был характер сложный и глубокий. Надежда Мандельштам говорила, что В«даже Ахматова не до конца понимала егоВ», а ведь мало кто так хорошо знал Мандельштама, как она. Георгий Адамович называл его одним из умнейших людей, каких ему довелось встретить. Стихи Мандельштама Георгий Иванов прочел летом 1910 года в В«АполлонеВ», а до этой подборки из пяти стихотворений он нигде не встречал даже имени Мандельштама. Когда же познакомился с ним лично весной 1912 года, то узнал, что те стихи были литературным дебютом Осипа. Впервые услышав, как Мандельштам читал свои стихи, Г. Иванов испытал волнение, словно от встречи со сверхъестественным. В«Такого беспримесного проявления всего существа поэзии, как в этом человеке, — во всем, во всем, даже в клетчатых штанах, я еще не видел в жизниВ». Такое же впечатление поэта в беспримесном, В«химически чистом видеВ» оставлял и сам Георгий Иванов, но в Петербурге в меньшей степени, гораздо больше в эмиграции. В одну из первых встреч Георгий Иванов подарил свое В«Отплытье на о. ЦитеруВ» с надписью: В«Осипу Мандельштаму с любовью к нему и его поэзииВ». Вскоре они стали неразлучны. Даже завели одну на двоих визитную карточку. Словно соревнуясь в остроумии, сочиняли стихотворные шутки. Жизнь шла затейливыми шагами, балансируя между прекрасной ясностью и опасной легкостью. Стихотворение Мандельштама, в котором говорится о Георгии Иванове, начинается строкой: В«От легкой жизни мы сошли с ума…» и оканчивается опасениями за своего закадычного друга: Мы смерти ждем, как сказочного волка, Но я боюсь, что раньше всех умрет Тот, у кого тревожно-красный рот И на глаза спадающая челка. Стихотворение В«Царское СелоВ» Мандельштам написал в 1912 году и посвятил Георгию Иванову. Поедем в Царское Село! Свободны, ветрены и пьяны, Там улыбаются уланы. Вскочив на крепкое седло… Поедем в Царское Село! В Царском Селе у Николая Гумилёва неоднократно собирался Цех поэтов, и, наверное, в этом стихотворении запечатлена одна из поездок к Гумилёву. Готовя к печати книгу В«ВерескВ», Георгий Иванов посвятил стихотворение В«Болтовня зазывающего в балаганВ» Осипу Мандельштаму. По-видимому, этому посвящению предшествовал какой-то их разговор, поскольку стихотворение старое и в В«ГорницеВ» дано без посвящения. Встречались они хотя и много, но с длительными перерывами, что связано с образом жизни Мандельштама, которого в его планах и решениях часто подталкивала В«охота к перемене местВ», как Гумилёва В«муза дальних странствий»… Так, в 1920 году в голодный измученный Петроград Осип Мандельштам явился для всех неожиданно. Самое странное, что прибыл он из сытого теплого Тифлиса. Вернулся В«в свой город, любимый до слезВ» именно тогда, когда петроградцы мечтали о юге и кто мог уже бежал из вымиравшей от недоедания и террора бывшей столицы империи. В еще недавно двухмиллионном городе теперь оставался лишь один из трех его постоянных жителей. Только один из трех не погиб на фронте, не попал в плен, не пропал без вести, не был расстрелян, не бежал на Дон, на Украину, в Крым, не эмигрировал в Берлин или Харбин. Во внезапном появлении Мандельштама было нечто настолько несуразное, хоть глаза протирай. Качали головами, зубоскалили. Рано утром в десятиградусный мороз в летнем пальтишке, без гроша в кармане направился он с вокзала к Георгию Иванову. Пешком на Каменноостровский проспект – расстояние не маленькое. Кашляя и чихая, поднялся с черного хода, постучал. Они не виделись два с половиной года… Все-таки ему повезло, друзья помогли, и он поселился в Доме искусств, куда зачастил Георгий Иванов. Мандельштам привез с собой стихи еще не опубликованной книги В«TristiaВ». Г. Иванов назвал ее В«прекрасным взлетом перед падениемВ». До конца своих дней он любил ранние стихи Мандельштама, о поздних отзывался сдержанно, а воронежских стихов своего друга не знал совсем. 22 февраля 1930 года в рижской газете В«СегодняВ» был напечатан очерк Георгия Иванова В«Китайские тениВ» – последний из серии очерков под этим названием. Все, что относилось в очерке к Мандельштаму, яростно прокомментировала Марина Цветаева. Причина ее горькой обиды была личная. Г. Иванов никогда не слышал о романе своего друга с Цветаевой и был уверен, что адресат его стихотворения В«Не веря воскресенья чуду…», — В«очень хорошенькая, немного вульгарная брюнетка, по профессии женщина-врачВ». Формально стихотворение вообще никакого посвящения имеет, и реальный адресат его мог быть известен только В«посвященнымВ», вероятно, лишь одной-единственной В«посвященнойВ». Цветаева доказывала, что адресат стихотворения именно она (В«Мне ли не знатьВ»). Обиды своей не забыла и по возвращении в СССР, встретившись единственный раз в жизни с Анной Ахматовой, В«жаловалась на брехню Георгия Иванова, который переадресовал обращенные к ней стихи Мандельштама неизвестной докторше, содержанке богатого армянинаВ». Надежда Мандельштам, рассказав об этой встрече, добавляет: Цветаева В«подозревала, что это я не позволила Мандельштаму посвятить ей стихиВ». Само же стихотворение Георгий Иванов ценил не только как одну из вершин творчества Мандельштама, но и одно из лучших во всей русской лирике, что он со всей определенностью и утверждал в очерке В«Китайские тениВ». Цветаева же писала в ответ: В«Вы, провозгласив эти стихи Мандельштама одними из лучших в русской литературе, в них ничего не понялиВ». Недружественная критика не переменила отношения Георгия Иванова к Марине Цветаевой. Он знал ее много лет, впервые встретив в Петербурге в 1916 году, а последний раз в Париже в 1939-м, накануне ее возвращения в Москву. В эмиграции они виделись многократно, о Мандельштаме они не говорили. Не раз вместе выступали на поэтических вечерах. Например, на В«Вечере романтикиВ» в апреле 1930 года в зале Географического общества на бульваре Сен-Жермен. Гибель Мандельштама он пережил очень тяжело. О его смерти ходили всевозможные слухи. Как и где он погиб, в эмиграции никто толком не знал. ВОЕННЫЕ СТИХИ 1914 год начался счастливо. Ничто не предвещало роковых событий. В новогоднюю ночь Георгий Иванов сказал себе, что должен непременно издать в наступающем году свой второй сборник. Работалось легко. Послал только что вышедшую В«ГорницуВ» Скалдину и следом отправил письмо, написав с самоиронией: В«Я пишу и стихи и прозу и осенью собираюсь удивить мир, не мир, так "Физу", по крайней мере, новыми своими изобретениямиВ». После выхода сборника уехал по обыкновению на дачу в Литву. Продолжал много писать, но чувствовал, что получается не совсем то, что было задумано. В«Ах, у меня со стихами нелады. Первое — Кузмин. Второе — Блок. Третье — тема. Четвертое — почва (ее нет). Только формой и техникой, кажется, я владею, так что мог бы переложить номер "Нового времени" в стихиВ», — признавался он в письме тому же Скалдину. Начиналась рефлексия: может, он просто бездарен? Но это проходило, и опять он чувствовал В«какую-то бодростьВ». Он ощущал безотчетную свою зависимость одновременно и от Кузмина и от Блока. Погода стояла великолепная, он каждый день ходил на озеро. Под сверкающим солнцем мир казался родным и понятным. Никакой неизреченности, никаких загадок, все, что есть, есть здесь и теперь. И от сознания полной причастности к настоящему обострялось зрение. При солнечном свете побеждал в нем все-таки Кузмин с его В«прекрасной ясностьюВ». У озера все ясно и светло. Там нет ни тайн, ни сказок, ни загадок. Прозрачный воздух — радостен и сладок И водное незыблемо стекло. Во всем разлит торжественный порядок, Струится мысль в спокойное русло. Днем не тревожит дерзкое весло Сияния в воде дрожащих радуг. (В«ОзероВ», 1914) Здесь, в деревне, начал обдумывать книгу В«ВерескВ». Он еще не знал названия, но тональность и тема уже были определены. Тема задуманного сборника видна в написанном тем же летом ретроспективном стихотворении В«Чем больше дней за старыми плечами…», хотя при составлении В«ВерескаВ», примериваясь и так и этак, решил стихотворение не включать. Значительно позднее оно вошло в его В«ЛампадуВ». На даче он читал взятую с собой антологию издательства В«МусагетВ», в которой его удивил Блок. Впервые в жизни стихи великого поэта не понравились: В«Какие-то трактаты, а не стихиВ». Они показались ему отвлеченными, сам же он в стихах той поры хотел быть художником-живописцем. Это ему — в пределах задуманного — полностью удается. Вот строки из числа наиболее изобразительных: На серых волнах царственной реки Все розовей серебряная пена. (В«Столица спит. Трамваи не звенят…», 1914) В июле ему довелось побывать в соседнем городке Лиде. В справочнике о нем говорилось: уездный город Виленской губернии на реке Лиде. 15 тысяч жителей, 4 лечебницы, 1 библиотека, 6 низших учебных заведений, 180 промышленных заведений с 600 рабочими. Он вышел из вагона, сиреневый с розоватым отливом вечер опускался на город. Прошелся по мощеной главной улице. Она была полна гуляющими. Одетые как на праздник, люди фланировали по правой, солнечной стороне улицы. И провинциальная толпа, и выделявшиеся на ее фоне франты, и освещенная червленым закатным сиянием улица – все пребывало под знаком физически ощутимого благодушного покоя, мира. А на следующий день взял газету – огромными буквами заголовок: В«19 июля в 4 часа дня Германия объявила войну РоссииВ». Он похолодел. Затем охватило чувство опустошенности, он замер с газетой в руке, уставившись в какое-то никуда… Через три дня — другая из ряда вон новость, которая уже не поразила. Сообщалось, что войну России объявила Австрия. В«Я и теперь еще не отошел как следует. Вот утром, высплюсь и ничего — чувствую себя "акмеистом", а потом как раздумаюсь… придумать ничего не могу, но ужас беретВ», — писал он Алексею Скалдину. Уезжал он на литовскую станцию Гедройцы из города с названием Петербург, а вернулся в конце августа в Петроград. Столица России по высочайшему указу с 18 августа называлась по-новому. Кто из поэтов не писал тогда военных стихов! Первым выступил Владимир Маяковский — уже 21 июля он читал на митинге свое стихотворение В«Война объявленаВ». В газетах стали часто появляться военные стихи Федора Сологуба. Анна Ахматова написала В«Июль 1914В»: Сроки страшные близятся. Скоро Станет тесно от свежих могил. Ждите глада, и труса, и мора, И затменья небесных светил. Но ее голос прозвучал в те дни диссонансом — повсюду главенствовала уверенность в близкой победе. В общественных настроениях замечался подъем патриотизма и воодушевление. Что касается настроения Георгия Иванова, то если его определить одним словом, слово это — бодрость. Какая бодрость золотая И жизнь и счастие во мне! (В«Благословенные морозы…», 1914) В начале войны преобладала атмосфера легкомысленной романтики. Игорь Северянин благословил войну: В«Когда отечество в огне, / И нет воды — лей кровь как воду… / Благословение народу! / Благословение войне!В» Прошло всего несколько месяцев, и была издана целая антология В«Современная война в русской поэзииВ». В ней собраны стихотворения, появлявшиеся в газетах и журналах чуть ли не со дня объявления войны. Кого только в этой антологии нет — Щепкина-Куперник, Тэффи, Агнивцев… И среди них Георгий Иванов. В сентябрьском номере далекого от войны и политики В«АполлонаВ» напечатаны его стихотворения В«Павшим гвардейцамВ» и антигерманское В«НасильникиВ». Насильники в культурном гриме, Забывшие и страх и честь. Гордитесь зверствами своими — Но помните, что правда есть… Он участвует в альманахах В«Отзвуки войныВ», В«Солнечный путьВ», В«Петроградские вечераВ», В«Альманах стиховВ». Некоторые из них были благотворительными, как В«Пряник осиротевшим детямВ» (сборник в пользу убежища В«Детская помощьВ»). Или В«Зеленый цветокВ», вышедший в апреле 1915 года с объявлением: В«Доход с настоящего сборника поступает в пользу лазарета для раненых воиновВ». Эпиграфом были взяты слова Зинаиды Гиппиус, о которых через два-три года она сама не могла подумать без иронии: Зеленолистому цветку привет! Идем к Зеленому дорогой красной… Среди участников альманаха несколько имен в литературе весьма случайных. Но рядом с дилетантскими опусами напечатаны стихи А. Блока, Г. Адамовича, Р. Ивнева, Б.Садовского и других поэтов, известных каждому, кто читал журналы. Стихи Г. Иванова в В«Зеленом цветкеВ» интересны тем, что являются промежуточным звеном между уже и вышедшей В«ГорницейВ» и еще только задуманным В«Памятником славыВ». В те годы Георгий Иванов публикует в В«АполлонеВ» критические обзоры военных стихов, а в основанном незадолго до того журнале В«ЛукоморьеВ» сам выступает с военными стихами чуть ли не в каждом номере. Одновременно он печатается в еженедельниках В«Солнце РоссииВ», В«АргусВ», В«ОгонекВ». Итогом этих публикаций стал его сборник В«ПамятиВ» славыВ». Название выспренное, стихи звонкие, их содержание оптимистическое. Такого оптимизма в его творчестве не проявлялось ни до, ни после. Его недавний близкий друг Скалдин (В«милый АлексийВ») саркастически назвал В«Памятником славыВ» трактир в своем загадочном романе В«Странствия и приключения Никодима старшегоВ». Один из побочных героев романа, актер-комик с двойной фамилией Иванов-Деркольский, посещает трактир В«Памятник славыВ». Мало ли Ивановых на Руси, а вот Деркольский кое-что уточняет: переводе с немецкого — капустная голова, а еще проще – дурья башка. Такова была реакция Скалдина на патриотический сборник стихов своего друга. Один критик полемизировал с Георгием Ивановым, но не конкретно по поводу В«Памятника славыВ», а в связи с военной темой в литературе вообще. Он писал, что такие журналы, как В«СовременникВ», В«Современный мирВ», В«Вестник ЕвропыВ», сходятся в том, что на их страницах замечается В«падение наших мастеров чеканной формыВ»: В«То, что для других холод и тлен, падение и провал, то самое в глазах г. Г. Иванова — жизнь и возрождениеВ». Тайную пружину этой полемики разглядеть легко. Критические стрелы в сторону Георгия Иванова направлял никому не ведомый М. Неведомский из В«СовременникаВ», журнала, занявшего пораженческую позицию. В нем сотрудничали марксисты – Плеханов, Мартов, Луначарский, Бонч-Бруевич, Ортодокс, А. Богданов, В. Базаров – те, кто был готов видеть Россию даже под германским сапогом, лишь бы пала монархия. Георгий Иванов ответил М. Неведомскому статьей В«"Стихи о России" Александра БлокаВ» в В«АполлонеВ»: В«Сердито и пространно полемизирующий с нами критик из толстого журнала по поводу статей наших о "военной поэзии", между прочим, говорит: "Отмечу, что наиболее талантливый и искренний из наших символистов А. Блок целомудренно молчал на тему о войне". Козырь почтенного критика оказался битым. Молча Блок подготовил именно книгу "военных" стихов — мы смело скажем, лучшую свою книгуВ». Были и добрые отзывы о В«Памятнике славыВ». В В«НивеВ», самом распространенном русском журнале тех лет, рецензент писал: « книжке Г. Иванова почти нет технических недостатковВ». Самым лучшим стихотворением в книге автор рецензии назвал В«Песню у веретенаВ»: В«Такую гибкость фантазии приятно видеть в молодом автореВ». В согласии с Гумилёвым и другими критиками, писавшими о Георгии Иванове, автор рецензии считает, что поэту всего более удается В«изобразительная сторонаВ». Гумилёву же понравилось стихотворение В«Как хорошо и грустно вспоминать…». Отозвался он о нем с большой похвалой и полностью процитировал его в своей статье в В«АполлонеВ»: Как хорошо и грустно вспоминать О Фландрии неприхотливом люде: Обедают отец и сын, а мать Картофель подает на плоском блюде. Зеленая вода — блестит в окне, Желтеет берег с неводом и лодкой. Хоть солнца нет, но чувствуется мне Так явственно его румянец кроткий. Неяркий луч над жизнью трудовой, Спокойной и заманчиво нехрупкой, В стране, где воздух напоен смолой И рыбаки не расстаются с трубкой. В«Георгий Иванов, — писал Гумилёв, — показывает себя и умелым мастером и зорким наблюдателем. Он умеет из мелких подробностей создать целое и движением стиха наметить свое к нему отношение. Стихи Георгия Иванова пленяют своей теплой вещественностью и безусловным с первого взгляда, хотя и ограниченным, бытием. Впоследствии свой сборник В«Памятник славыВ» Георгий Иванов всерьез не воспринимал. Однажды редактор Нью-Йоркского В«Нового ЖурналаВ» Роман Гуль написал Иванову: В«Петербургскую поэзию Вашего времени знаю не плохо. Но вот никогда не видел и не читал Вашу книгу В«Памятник славыВ». На днях был в Публичной библиотеке — наткнулся, взял, прочел. Это, конечно, плюсквамперфектумВ». Роман Гуль еще раз помянул В«Памятник…» в статье о Георгии Иванове в В«Новом ЖурналеВ»: В«Истонченность поэтического рисунка в прошлом напоминала Бердслея, как в "Вереске", но иногда, правда, бывал и Самокиш-Судковский, как в "Памятнике славы"В». Г. Иванов эту статью о себе прочел и ответил Р. Гулю: В«Вы чудесно написали, согласен я или не согласен. Настоящий читатель согласится по поводу иронии Гуля в адрес В«Памятника…» Иванов отмолчался. Но примерно за год до смерти он написал с самоиронией уже не Гулю, а другому своему американскому корреспонденту: В«У меня есть целая книга "Памятник славы'' в таких роскошных ямбах: ура, ура, ура за русского царяВ» И многие, например В. Брюсов, весьма хвалилиВ». В В«Памятнике…» слышна интонация державинского стиха. Впрочем, этого и следовало бы ожидать, если знать, что Георгий Иванов в ту пору был увлечен литературой XVIII века и собирался завершить исследование о поэтах В«осьмнадцатогоВ» столетия. Когда же он еще только начал увлекаться веком Ломоносова — Сумарокова — Державина, он и предположить мог, что в его собственную поэзию войдет одический стих (например, В«И мне казалось: вновь вернулась пора петровской старины…»). Однако поэт впервые осознал, что быть современным следует не только в отношении художественного вкуса, но и в отношении тематики. Чистота языка и безупречная форма дела поправить не могли. Много позднее он понял, что В«Памятник славыВ» издавать не следовало или, по крайней мере, не стоило включать в него газетные стихотворения. Причину такой недальновидности он впоследствии объяснил во вступительном слове к сборнику посмертных стихов Николая Гумилёва. В«Сам автор, каким бы прекрасным поэтом он ни был, в большинстве случаев является несправедливым судьею для собственных созданий… И вряд ли объективный собиратель его стихов должен принимать в расчет чрезмерно строгие и нередко односторонне узкие оценки самого поэтаВ». Исключение в В«Памятнике…» составляет небольшой цикл под названием В«Столица на НевеВ». По-пушкински выразительно рисуется живой облик города. Георгия Иванова очаровывает не блоковский В«город мойВ», а пушкинский В«град ПетровВ», блистательный Санкт-Петербург, державная столица, строгость стройной красоты. Кажется, он еще ничего не писал с большим подъемом, чем строфы о Петербурге в В«Памятнике славыВ»: Опять на площади Дворцовой Блестит колонна серебром. На гулкой мостовой торцовой Морозный иней лег ковром. ………………………………… И сердце радостью трепещет, И жизнь по-новому светла, А в бледном небе ясно блещет Адмиралтейская игла. (В« Опять на площади Дворцовой…», 1914) Когда перед отъездом в эмиграцию Георгий Иванов гото вил к печати В«ЛампадуВ» (свое избранное), он включил в нее из В«Памятника…» только стихи петербургского цикла да еще В«Рождество в скитуВ» — образец В«лубочного акмеизмаВ». Военные стихи в В«ЛампадуВ», конечно, не попали. Они были слишком злободневными, чтобы пережить отпущенный им короткий срок жизни. Но на лубочной теме хотя бы вкратце стоит остановиться, так как ей отдана дань и в В«Памятнике…», и в В«СадахВ», и в В«ЛампадеВ». Эти стихи — в той или иной мере — стилизация под народные В«примитивыВ». Нарочитая наивность скрывает сложное происхождение этой темы у Георгия Иванова. Первым влиянием такого рода, конечно, был пласт фольклора, связанный с народными песнями, каликами перехожими, духовными стихами, рассказами о монахах. Первым его знакомством с русской темой в модернистском преломлении был сборник В«ЯрьВ» будущего синдика Цеха поэтов Сергея Городецкого. Когда пятнадцатилетний Жорж Иванов увидел на книжном прилавке этот сборник и открыл его, никакая интуиция еще не подсказывала ему, что он познакомится с Городецким лично, войдет в руководимый им вместе с Гумилёвым кружок, что В«ЯрьВ» сразу же произведет ошеломляющее впечатление и что в этих стихах он столь же быстро разочаруется. Примерно в то же самое время Георгий Иванов переживает влияние Михаила Кузмина с его религиозными стилизациями. Русская тема находила широкий отклик у модернистов серебряного века. Г. Иванов познакомился с В«ВелесомВ», В«первым альманахом русских и инославянских писателейВ», в котором участвовали А. Белый, A. Ремизов, Вяч. Иванов, Ф. Сологуб, Н. Клюев. Сыграли свою роль и личные встречи с Николаем Клюевым и Борисом Садовским. И, конечно, собственный вкус, влечения, настроения. Одно из своих настойчивых настроений он выразил строкою в В«ВерескеВ» — В«Все в жизни мило и просто…». Примечательная особенность: в его творчестве эстетизм сочетался со стремлением к простоте. Другое его увлечение – предметы и сюжеты старины. Любовь к простодушной старине формировала интерес к фольклорному В«примитивуВ», лубочной стилизации, народным праздникам. Вот, к примеру, стихотворение о Пасхальной неделе: Иконе чудотворной Я земно поклонюсь… Лежит мой путь просторный Во всю честную Русь. ………………………… И стану слушать звоны Святых монастырей, Бить земные поклоны У царских у дверей. (В«Снега буреют, тая…», 1915) В«ФИЗАВ», В«ТРИРЕМАВ», В«МЕДНЫЙ ВСАДНИКВ» И В«ЛАМПА АЛЛАДИНАВ» Далеко не каждый, кто приходил на открытые заседания этого кружка, знал, что такое Физа. Физой звался персонаж из поэмы Бориса Анрепа, начинающего поэта и искусствоведа, изредка печатавшегося в В«АполлонеВ». В последствии стихи он забросил, эмигрировал в Англию, стал художником-мозаичистом. Одно время — возлюбленный Анны Ахматовой, адресат многих ее стихотворений. Поэма же, которая дала название кружку, была, по словам Георгия Иванова, В«очень бездарной и очень пышнойВ». Автор торжественно читал ее в день открытия Общества поэтов, и за этим Обществом закрепилось ироническое прозвище В«ФизаВ». Закрепилось случайно, но так прочно, что в обиходе официального названия даже не упоминали. Располагалась В«ФизаВ» на Сергиевской улице, а для публичных собраний нанимали какой-нибудь зал, чаще всего в помещении Женского общества на Спасской улице. В отличие от Цеха, доступного лишь формально принятым в него членам, двери Общества поэтов были открыты всем желающим. Собирались раз в неделю, собрания охотно посещались членами Цеха. Приходили Гумилёв, Городецкий, Зенкевич, Ахматова, Адамович, часто бывал и Г. Иванов. Из поэтов, не входивших в Цех, Георгию Иванову запомнились Лидия Лесная, В.Н. Княжнин, старый его знакомец Владимир Пяст и помощник председателя В«ФизыВ» Владимир Недоброво. Собрания велись добропорядочно, богемное поведение не поощрялось, невыдержанность сочувствия не встречала. Читались рефераты о поэзии и новые стихи. Те, кто не хотел слушать, шли в уютное кафе, где за стаканом портвейна происходили встречи В«всех со всемиВ». Другой кружок, в котором участвовал Георгий Иванов, назывался В«ТриремаВ», а его заседания — В«Вечерами "Триремы"В». Собирались поэты довольно разных литературных направлений. Время конфронтации школ шло на убыль. Оно вернулось позднее, в радикально новых условиях — в начале нэпа. Но 1915 год внес в художественную жизнь мотив миротворчества и единения. Отчасти тут сказался, пусть в преломленной форме, порыв к национальному единству на фоне военных событий. Например, в В«ЛукоморьеВ» стали сотрудничать писатели, еще недавно несовместимые под одной обложкой. Ранний опыт этой новой совместимости разных течений наблюдался в В«Бродячей собакеВ» перед началом войны. Но В«СобакаВ» была не кружком, не периодическим изданием, а кабачком, кабаре, В«подваломВ». Московский альманах В«ГюлистанВ» уже смог объединить на своих страницах символиста Вячеслава Иванова и футуриста Тихона Чурилина. В Петрограде член Цеха поэтов и сторонник В«цеховой дисциплиныВ» Георгий Иванов писал осенью 1915 года: В«Ясным становится как, в конце концов, не нужны истинным поэтам все школы и "измы"В». Шел процесс совмещения всех граней модернизма, нащупывалась новая общность. Кружок В«ТриремаВ» следовал носившемуся в воздухе новому веянию. Возможной почвой для него представлялся синтез эстетизма и народности. Участники кружка были молодые неопытные книгочеи, полные неосмотрительного энтузиазма, и вместо синтеза получалась эклектика. Кружок образовался в 1914-м. Откуда пришло его название? Трирема — римское военное судно с тремя рядами весел. К какому бы ряду ни принадлежал русский поэт, он должен В«грестиВ» в том же направлении. Впрочем, ни деклараций, ни манифестов не писали, защитой от подобного соблазна служило понятие эстетического вкуса. Оно-то и объединяло все В«три ряда веселВ». Встречи проходили на частых квартирах. Георгий Иванов прилагал усилия для объединения в В«ТриремеВ» таких поэтов, как Георгий Адамович, Грааль Арельский, Борис Евгеньев, Рюрик Ивнев, Дмитрий Коковцов, Дмитрий Крючков, Всеволод Курдюмов, Мария Левберг, Александр Тамашев. Кроме Коковцова, Георгия Иванова и его товарища В«эгофутуристическихВ» дней Грааля Арельского, все были более или менее начинающими. Выработанной программы не существовало, члены объединения печатались в самых разных изданиях. Старше всех по возрасту был Дмитрий Коковцов, он более десяти лет писал стихи и печатался. Царскосел, с детства знавший Николая Гумилёва, ученик Иннокентия Анненского, Дмитрий Коковцов издал к тому времени три сборника стихов. В«Толстый и раскосый, весь в мечтах о средневековой романтике, бродит по городу с гордо поднятой головой и на концертах возвещает стихи о Тангейзере. В книжном магазине Митрофанова, где ни кто не покупал книг, желтеет на окне его поруганный мухами "Северный поток"… Умер он в начале войны в зените своей жизниВ», — писал знавший его по Царскому Селу Эрих Голлербах. В В«ТриремеВ» Коковцов читал подражательное стихотворение В«ХмельВ». Слушая его, невозможно было не вспомню В«НезнакомкуВ» Блока. Слезами пьяными туманятся Глаза бродяг из рода в род… Спасибо, темная избранница, За твой любовный приворот… Дышу соблазнами змеиными Подвластных мне надмирных стран, И медленно густыми винами Ты наполняешь мой стакан. Грааль Арельский вошел в литературу в 1911-м. Свой первый сборник В«Голубой ажурВ» в ноябре того же года он послал Александру Блоку, которому вскоре был представлен Георгием Ивановым. Примечательно, что значительная роль Блока просматривается в судьбе всех или почти всех участников В«ТриремыВ». С Блоком был знаком Рюрик Ивнев встретившийся с ним впервые, как и Арельский, в 1911 году. В«Вот неповторимый Летний сад: сколько раз гулял я там с Володей Чернявским, ярым поклонником Блока, – писал Р. Ивнев, — и Володя, сжимая мне руку, шептал: “Посмотри, вот идет Блок"В». Это воспоминание относится ко времени В«ТриремыВ» и кружка В«Лампа АлладинаВ», в которых Рюрик Ивнев участвовал одновременно. Кроме Георгия Иванова и Грааля Арельского было в В«ТриремеВ» еще два поэта с эгофурстическим прошлым – Рюрик Ивнев и Дмитрий Крючков. Поэзия каждого из В«гребцовВ» В«ТриремыВ» развивалась на стыке многих влияний. Для Георгия Адамовича, участника Цеха, посетителя В«бродячей собакиВ», члена университетского литературного объединения, кружковая жизнь тоже была не внове. Его первый сборник В«ОблакаВ» вышел в декабре 1915-го одновременно с книгой Георгия Иванова В«ВерескВ». Слабое, ровное дыхание, книжный романтизм, блоковская тоска, эстетизированное православие — таким был мир вступающего в литературу Адамовича. Его стихи получили отклик в В«ТриремеВ», где ценились простота, хороший вкус, чистый лиризм, искренняя интонация. А мотив эстетизированной религиозности в последние годы императорской России был в высшей степени присущ стихам. Ведь и Ахматова в то время пишет свою В«МолитвуВ», которую Гумилёв назвал кощунственной: Дай мне горькие годы недуга, Задыханья, бессонницу, жар, Отыми и ребенка, и друга, И таинственный песенный дар — Так молюсь за Твоей литургией После стольких томительных дней, Чтобы туча над темной Россией Стала облаком в славе лучей. И Георгий Иванов, наиболее признанный в В«ТриремеВ» поэт, многие свои стихотворения той поры стилизует под религиозную тему: О сердце, о сердце, Измучилось ты! Опять тебя тянет В родные скиты. ………………………. Здесь горько томиться, Забыться невмочь; Там — сладко молиться В янтарную ночь. (В«О, сердце, о сердце…») В поэзии тех дней получила распространение и эстетизированная народность с акцентом на православии. Это вовсе не были духовные православные стихи, но знаки религиозной веры и атрибуты церковной или сектантской обрядности в поэзию проникали в изобилии. В такой атмосфере и сформировалась В«ТриремаВ», и разные поэты легко нашли общую почву для объединения. В некотором смысле это был возврат к раннему декадентству, хотя и с учетом летнего опыта русского модернизма. Над В«ТриремойВ» реял прообраз будущей эмигрантской В«парижской нотыВ», вдохновленной Георгием Ивановым и оформленной Георгием Адамовичем. В поэзии В«ТриремыВ» немало негативных подходов и много безнадежности. Уже тогда зарождались мотивы, которые столь отчетливо прозвучали в эмиграции у обоих зачинателей В«парижской нотыВ». Георгий Иванов вместе с беллетристом Юрием Слезкиным и поэтом Кокошей Кузнецовым 19 октября отправились в Петроградское градоначальство на Гороховую улицу. Нужно было зарегистрировать, как полагалось по закону, Клуб деятелей искусств — еще одно новое объединение. По пути разговор зашел о взорвавшемся на днях Петроградском пороховом заводе. Взрыв всколыхнул волну слухов. Прошение о регистрации Клуба градоначальство рассмотреть согласилось, но подателям прошения напомнили об В«условиях военного времениВ» и зарегистрировать без проволочек не пожелали. На общем собрании Клубу дали название В«Медный всадникВ». В«Биржевые ведомостиВ» поместили 13 марта заметку В«Нам сообщили об образовании в Петрограде молодого литературного кружка "Медный всадник", ставящего целью изучение русской литературыВ». Газета напутала все — кружком молодых это общество не было. Одному из членов объединения — писателю Иерониму Ясинскому шестьдесят шестой год, другому — Игнатию Потапенко исполнилось шестьдесят, поэтессе и переводчице и Щепкиной-Куперник перевалило за сорок. Не был В«Медный всадникВ» и чисто литературным объединением. Среди его членов числились музыканты-исполнители и композиторы, например, будущий классик XX века Сергей Прокофьев. А что касается актеров, то их в кружке перебывало многим меньше, чем литераторов. Еще недавно, до войны, такое общество было бы невозможно. Тогда соблюдались границы между литературными направлениями и вряд ли можно было встретить в каком-нибудь альманахе по одной обложкой имена Блока и футуристов. Реалисты держались отдельно от модернистов, футуриста еще не смешивались символистами. К пятнадцатому году карта литературной жизни приобретала совсем иной вид. Война многое перемешала и предоставила возможность объединиться тем, кто еще недавно не мыслил себя в таком обществе, как В«Медный всадникВ». Председателем стал известный критик профессор Константин Арабажин, двоюродный брат Андрея Белого. Но реально делами клуба ведал вице-председатель, им стал популярный писатель Юрий Слезкин. Общество В«Медный всадникВ» представляло собой новый вид объединения. Прежде всего его решили сделать закрытым, а гостям вход открывался лишь по специальному приглашению. Первоначально круг участников был ограниченным, но состав быстро разрастался. На В«закрытые вечераВ» — они и по уставу полагались быть закрытыми — приходили акмеисты Городецкий, Мандельштам, Ахматова, а также Гумилёв, когда он с фронта приезжал в Петроград. Приходил член Цеха Владимир Юнгер, поэты Михаил Долинин, Петр Потемкин, Михаил Кузмин и чрезвычайно разные по своим литературным симпатиям прозаики Анатолий Каменский, Александр Грин, Аркадий Аверченко, Сергей Ауслендер, Виктор Мозалевский, Юрий Юркун, Борис Садовской, Чириков и немало других, чьи имена теперь не помнит никто, кроме эрудитов-литературоведов, вроде писательниц Черевковой, Ксении Эрдели и Яковлевой-Карич. У Георгия Иванова появилась возможность оценить ту часть петербургской литературы, мимо которой он без всякого интереса прошел в свои более ранние годы. Вечера с чтением новых произведений устраивали на частных квартирах, например у профессора Михаила Рейснера, отца Ларисы Рейснер. Изредка встречались за обедом в знаменитом ресторане В«ВенаВ». Секретарь клуба актер Лев Рубан, переживший всех участников В«Медного всадникаВ», через полвека напечатал короткие мемуары, которые заканчиваются словами: В«Здесь, в эмиграции, пришлось в последний раз вспомнить о клубе "Медный всадник" с Георгием Ивановым. Но и тот уже покинул этот светВ». Вполне в традициях старой русской критики Г. Иванов поместил в В«АполлонеВ» свой литературный обзор минувшего года — В«Стихи в журналах, издательства, альманахи, кружки в 1915 г.В». В этой статье он писал: В«Кружки почти бездействовали; так, самые значительные — Академия стиха и Цех поэтов собирались за время войны только по нескольку раз. Довольно оживленными и не лишенными интереса были собрания литературного кружка "Трирема", ознаменовавшего свою деятельность изданием нескольких сборников стиховВ». Обыкновенный русский литератор (порою и необыкновенный) не мыслил себе литературной жизни вне кружков. После непродолжительного периода растерянности, затишья, выжидания, уже через несколько месяцев после объявления войны начали возникать один за другим новые кружки – В«КрасаВ», В«СтрадаВ», В«Медный всадникВ», В«ТриремаВ». К осени 1915-го, то есть по прошествии года с начала войны, литературных кружков в столице образовалось немало. Одним из них была В«Лампа АлладинаВ». Собирались в гостеприимном подвале Константина Ляндау. В«ПодвальностьВ» с легкой руки актера Бориса Пронина, основателя В«Бродячей собакиВ», сначала отвечала лишь богемным вкусам. В этом мнилось нечто В«подпольноеВ» – подпольный человек, мечтатель, пренебрегающий скучным практицизмом, одобряющий житейскую неприспособленность, игнорирующий кандалы быта. Пронин снял для В«Бродячей собакиВ» пустовавший винный погреб. Ляндау снял и перестроил помещение бывшей прачечной. Местонахождение этого подвала оказалось стратегически беспроигрышным: набережная Фонтанки, близ Аничкова моста — минута-другая ходьбы от Невского проспекта. Каждый так или иначе оказывался на Невском, а оттуда так удобно было свернуть на огонек В«Лампы АлладинаВ» Прачечной там все-таки пахло, что лишь придавало пикантности. С первого взгляда было ясно, что помещение прачечной сняли не от бедности. На стенах висели дорогие восточные ковры. Помещение было обставлено антиквариатом, в подборе которого легко угадывался вкус к эпохе Александра I. В зарешеченное окно подвала стучались прямо с тротуара, и спускавшийся по ступенькам посетитель сразу попадал в В«логово эстетаВ». Границы, делившие гостей на свою и чужих, оставались не особенно четкими. Кружок состоял из начинающих поэтов, был слабо оформлен, то есть не провозглашал никакой программы. Участники были молоды, находились под влиянием Михаила Кузмина, вообще модернизма. Эстетствовали, мечтали о вхождении в литературу, о признании, интересовались театром, отличались начитанностью, были в курсе событий художественной жизни. Их, начинающих поэтов, мелькнуло много в подвале на Фонтанке. Самым известным из членов кружка был Рюрик Ивнев, уже выпустивший тонкие книжицы В«СамосожжениеВ» и В«Пламя пышетВ». В пристрастии к брошюркам виделось влияние Игоря Северянина, выступившего в начале своей литературной карьеры с рекордным количеством поэтических брошюр. Подзаголовком к первой книжке Рюрик Ивнев поставил многозначительное слово В«ОткровенияВ», эпиграфы взял из Апокалипсиса. Георгий Иванов писал об этих стихах в В«ГиперборееВ»: В«Книга отличается полным безвкусием, отсутствием какого бы то ни было содержанияВ». Со своими стихами Ивнев как-то пришел к Блоку. Вот его впечатление по свежим следам первой встречи: В«Студентик с честными, но пустоватыми глазами, жалующийся на редакторовВ». А вот как его увидел Георгий Иванов: В«Щуплая фигурка, бледное птичье личико, черепаховая дамская лорнетка у бесцветных щурящихся глаз. Одет изысканно-неряшливоВ». Основатель кружка Константин Ляндау, как и Рюрик Ивнев, своим жизненным призванием видел тогда стихи и только стихи. Он и его близкий приятель Михаил Струве (впоследствии эмигрант первой волны) выпустили свои первые книги в 1916 году. В кружок входили люди примерно одного возраста, на год-другой старше Георгия Иванова, но в подвале Ляндау он оказался чуть ли не мэтром. Когда Ляндау выпустил свой первый сборник В«У темной двериВ» (750 экземпляров, В«из них 10 нумерованных на слоновой бумагеВ»), Гумилёв, приехавший тогда с фронта, в разговоре с Георгием Ивановым процитировал из него: В«Послушай: "В ночной тиши заманчиво скрипенье / Пера над сонной белизной…" Можно слушать звоны лиры Аполлона. К чему нам слушать скромный скрип пера?В» Но и Гумилёв, и Георгий Иванов участвовали в 1916 году в альманахе, затеянном Ляндау и названном им В«Альманах музВ». Георгий Иванов дал свою В«ИталиюВ», впоследствии вошедшую в книгу В«ЛампадаВ», и В«Есть в литографиях старинных мастеров…», включенное в В«СадыВ». В В«Альманахе музВ» участвовал также Михаил Струве, член Цеха поэтов и завсегдатай собраний В«Лампы АлладинаВ». Из частых посетителей подвала Ляндау был и еще один член Цеха поэтов — Владимир Чернявский. В гумилёвский кружок он вошел со времени его основания. Облегчил его вхождение в Цех тот факт, что он был выпускник Шестой петербургской гимназии, из стен которой вышли многие поэты, включая первых декадентов Владимира Гиппиуса и Александра Добролюбова, а также Михаил Долинов, Владимир Княжнин и синдик Цеха поэтов Сергей Городецкий. В 1915 году вместе со Струве и Г. Ивановым Чернявский печатается в другом альманахе — В«Зеленый цветокВ». Поэтом он все же не стал – сделался актером. Театральная карьера ожидала и Ляндау, в будущем он стал режиссером. Первую книгу Миха ила Струве В«СтаяВ» Гумилёв приветствовал: В«Вот стихи хорошей школы. Читая их, забываешь, что М. Струве поэт молодой и что "Стая" — его первая книгаВ». В отзыве Гумилёва содержался, по мнению Г. Иванова, один-единственный упрек: узость тематики. Этот упрек можно было бы предъявить всем участникам В«Лампы АлладинаВ». Больше всего их увлекали формальные качества стиха. Культ утонченности препятствовал тематической широте. В В«Лампе АлладинаВ» это все-таки чувствовали, и потому крупнейшим событием в жизни кружка стало знакомство его членов с Сергеем Есениным. Девятнадцатилетний Есенин, лишь несколько дней назад появившийся в Петрограде, был сразу же принят в подвале Ляндау как близкий человек — и вспыхнувшая любовь к нему возникла более по контрасту, чем по сходству судеб. Принят он был с радушием. По поводу этой встречи с В«юным ЛелемВ» Рюрик Ивнев писал: В«Я тусклый, городской, больной, / Изнеженный, продажный, черный. / Тебя увидел и кругом / Запахло молоком, весной, / Травой густой, листвой узорной, / Сосновым свежим ветеркомВ». Библиоман, знаток поэзии, Ляндау увидел в стихах начинающего Есенина великий талант. Доверие, приязнь были взаимными. Это гораздо позднее, вспоминая свой приезд весной 1915 года в Петроград, взметнувший его из полной неизвестности к вершине поэтической славы, Есенин сказал о своих гостеприимных В«подвальныхВ» друзьях: В«Салонный вылощенный сбродВ». Но о том, как он был встречен В«сбродомВ», писал в первые недели знакомства с Есениным Чернявский: Моей стране, где даже Бог потерян, Поверил я, услышав голос твой. Она твоя, за то, что ты ей верен – И ласковый, и кровный, и живой. Рюрик Ивнев и Михаил Струве пригласили Сергея Есенина читать стихи на поэтическом вечере, организованном В«Новым журналом для всехВ». Это был первый литературный вечер, на котором Георгий Иванов выступил вместе с Есениным. Там же читали стихи Мандельштам и Адамович. Вскоре произошла еще одна встреча Иванова с Есениным — на квартире Рюрика Ивнева. Приглашены были поэты всех направлений, от акмеистов до крайнего футуриста Ильи Зданевича. Желая познакомить с Есениным как можно больше поэтов, Ивнев пригласил Кузмина, Мандельштама, Дмитрия Цензора. В голубой деревенской косоворотке, Есенин и стихи читал деревенским говорком. Слушая, Георгий Иванов сказал кому-то из сидевших рядом, но так, что слышали и другие: В«Какая же он деревня — он кончил учительскую семинариюВ». С. А. Есенин учился в Спас-Клепиковской закрытой церковно-учительской школе (1909-1912), затем на историко-философском отделении Московского Народного университета им. А. Л. Шанявского (1913-1914), который не окончил. Потом Есенин пел матерные частушки. Кузмин заметил: В«Стихи-то были лимонад, а частушки – крепкая водкаВ». Чернявский внес в кружок Ляндау культ немецкого романтика Гофмана — то глубокое внимание к наследию большого писателя, которое было свойственно модернистской молодежи предреволюционного Петрограда. Через несколько лет эта волна увлечения докатилась до литературной группы В«Серапионовы братьяВ», которые даже свой кружок назвали по Гофману В произведении Э. Т. А. Гофмана В«Серапионовы братьяВ» одна из новелл повествует о Братстве святого Серапиона, которое образовали несколько друзей как клуб или кружок для бесед. . Читая теперь стихотворение Георгия Иванова В«Мгновенный звон стекла…», мы видим, что упоминание в нем имени Гофмана явилось данью распространенным вкусам. О муза! Гофмана я развернул вчера И зачитался до рассвета. Ты близко веяла, крылатая сестра Румяных булочниц поэта. В литературной жизни обаяние вкуса может превысить силу идей. Так вкусы акмеистов, а отнюдь не идеи их привели совсем молодых поэтов круга Гумилёва к победе над более глубоким философски и более богатым идеями символизмом. В«ВЕРЕСКВ» В«ВерескВ» вышел в эстетической В«АльционеВ» в самом конце 1915 года. Это издательство специализировалось на сборниках современных поэтов. На титульном листе годом выхода книги по понятным причинам поставлен 1916-й. В«АльционаВ» возникла как издательство эстетическое, но была все-таки и коммерческим предприятием, так что ставка делалась на известных авторов. Сам факт, что владелец В«АльционыВ» Кожебаткин решил выпустить в свет В«ВерескВ», говорит о степени известности Георгия Иванова. Например, имя Осипа Мандельштама к тому времени было менее известно. И когда Осип Эмильевич обратился к Кожебаткину с предложением переиздать свой В«КаменьВ», владелец В«АльционыВ» отказался наотрез. В В«ВерескеВ» чувствуется внешняя легковесность, но под влиянием Гумилёва Георгий Иванов уже вступил, по его собственному выражению, В«на трудный путь подлинной поэзииВ». Путь в тот период им понимается вполне акмеистически: необходимость поэтической школы, дисциплины, культуры, знаний, стремления вперед. Сборник отразил развитие поэта, его меняющуюся манеру, новую стадию выявления таланта и спектр современных веяний. Одно из них – эстетизм. Было ли то поветрие, артистическая мода или просто состояние умов, но держалось это долго. За несколько лет до выхода В«ВерескаВ» эту тенденцию определил Блок, увидевший в В«поветрииВ» нечто более глубокое, чем просто очередная художественная мода. « нашу эпоху, – сказал он, — общество ударилось в эстетический идеализм (безраздельная вера в красоту)В». Сказано было после лекции поэта Владимира Гиппиуса, одного из тех мало заметных деятелей серебряного века, кто влиял на саму эпоху, не прибегая к саморекламе. Вл. Гиппиус сначала в прочитанной им лекции, а затем в статье В«Святое беспокойствоВ» в газете В«РечьВ» (15 мая 1913) определил ситуацию: В«Мы живем в дни эстетизма… Эстетизм есть точка стояния, неподвижность, так как он исповедует созерцание, а не действие, примирение, а не недовольствоВ». Первый по времени петербургский декадент Владимир Гиппиус знал, о чем писал. О настроениях своей юности, которая пришлась на годы детства Георгия Иванова, он говорил: В«Я был эстет и исповедовал, кажется, исключительно ФетаВ». Потом произошла встреча Владимира Гиппиуса с Александром Добролюбовым, тоже одним из первых декадентов: В«Он столкнулся со мной — и стал эстетом. Мне эстетизм был внушен домашним воспитанием. Чем искусил эстетизм Добролюбова? Именно идеями освободительности. Все дозволено для свободных желаний… Я был скорее символист, чем декадент. Символизм мистичен, а декадентство сенсуалистичноВ». Первые зерна этого эстетизма были занесены на русскую почву в год рождения Георгия Иванова, и плодотворность их не иссякла даже ко времени Первой мировой войны. Лишь тогда Г. Иванов впервые задумался об ограниченности и недостаточности этого В«освободительногоВ» подхода. Поводом к размышлению послужили В«Стихи о РоссииВ» Александра Блока. Эту маленькую книжку В«на серой бумаге в грошовом изданииВ» он полюбил трепетно: В«Ее страницами можно дышать, как воздухомВ». И писал с горечью: « наше, хотя и чрезвычайно эстетическое, но порядком безвкусное время, появление "Стихов о России" никакого события не сделалоВ». Именно это обстоятельство удивило Георгия Иванова более всего. В«Стихи о РоссииВ» он тогда считал лучшей книгой Блока, полагая, что она — В«на той ступени просветленной простоты, когда стихи, как песня, становятся доступными каждому сердцуВ». Эстетическое начало осталось, но оно – не самоцель, а проявляется через утонченное мастерство. Главное же то, что В«любовь, мука, мудрость, вся сложность чувств современной лирики соединены с величественной в веках теряющейся духовной генеалогиейВ». Тут, в счастливую минуту прозорливости, опередив самого себя на иного лет, Георгий Иванов наметил свою будущую творческую направленность. И когда, например, он писал о сборнике Гумилёва В«КолчанВ», то подчеркнул, что в нем поэт окончательно преодолел эстетизм и потому теперь В«видит мир таким, как он естьВ». И еще: «…в этих стихах не только залог полного преодоления эстетизма, но и открытый путь к лирике до сих пор поэту недоступныйВ». Однако все это более в теории, чем на практике. А в стихах той поры, лучшие из которых собраны в В«ВерескеВ», тоже заметно утонченное мастерство, но В«в веках теряющейся духовной генеалогииВ» суждено было проявиться позднее. В маленькой книге Блока он увидел оправдание своим собственным В«военным стихамВ». Как автор В«военных стиховВ» он стремился от эстетизма перейти к большой теме — к теме России. Не война, а страна, охваченная войной, представлялась ему поворотом к В«лирическому познанию РоссииВ». Выбирая стихи для В«ВерескаВ», от военной темы он отошел. Можно было бы сказать, отошел полностью, если бы не одно-единственное стихотворение в конце сборника, упоминающее войну. В«ВерескВ» посвящен Габриэль, жене. Косвенной причиной женитьбы Георгия Иванова на Габриэль Тернизьен явился швейцарец Далькроз. Музыкант и педагог, он основал школу ритмической гимнастики и танцевальной импровизации. Труппа его учеников приехала на гастроли в Петербург. Успех превзошел все ожидания, первое же выступление завершилось восторженной овацией. Сидевшая в зале недалеко от сцены хрупкая с виду барышня с длинной темной косой аплодировала, отбивая ладошки. Она, как губка, впитала эти странные, свободные, новые для нее движения. На следующее утро, едва проснувшись, она решила посвятить свою жизнь гимнастическому танцу. Об этом своем решении Таня Адамович (сестра Георгия Викторовича Адамовича) тут же сообщила ближайшей подруге — француженке Габриэль Тернизьен. Вскоре несколько энтузиастов, одетых в темное трико, начали занятия. Группа разрослась и превратилась в Институте Далькроза. В январе 1914 года на вечере В«Бродячей собакиВ», с Таней познакомился Гумилёв и вспыхнуло одно из сильнейших увлечений его жизни. На репетицию далькрозистов Гумилёв привел Жоржа Иванова, и здесь Жорж увидел Габриэль. Следующая встреча могла быть в доме Адамова по понедельникам Татьяна и ее брат устраивали журфиксы. Через несколько месяцев после первой встречи Жорж сделал Габриэль предложение. Брак был скоропалительным, длился недолго и мало что переменил в образе жизни Георгия Иванова, даже после рождения ребенка. В письмах той поры он упоминает о жене редко. Вот письмо Скалдину В«Дорогой Алексий, прости меня, моя жена говеет, и мы никак не можем быть у Вас в Страстную Пятницу. Но ты должен позвонить мне обязательно — 590-19 и мы условимся насчет ПасхиВ». Повлиял ли на скорый развод тот факт, что Габриэль была интимной подругой Татьяны Адамович, женщины волевой и настойчивой? Позднее Ирина Одоевцева, в то время уже вдова Георгия Иванова, либо со слов мужа, либо додумывая за него, сказала: В«Женился он зря, по глупостиВ». И в пояснение добавила: В«Инициатором этого брака был Георгий Адамович, построивший нелепый план: если Георгий Иванов женится на Габриэль, то Гумилёв разведется с Ахматовой и женится на Тане… Он имел на него (Г. Иванова. – В. К.) большое влияние и убедил, что женитьба придаст ему солидности, которой ему не хваталоВ». Сам Георгий Иванов вместо В«солидностьВ» сказал бы В«представительностьВ», над чем всегда иронизировал, а в В«Распаде атомаВ» писал: В«Ода из свойств мирового уродства — оно представительноВ». Сборник В«ВерескВ» вышел в то время, когда брак казался благополучным. Три-четыре стихотворения в книге можно отнести к любовной лирике, но связано ли хоть одно из них с Габриэль, ответа нет и, вероятно, не будет. Разве что вот это восьмистишие: Никакого мне не нужно рая, Никакая не страшна гроза – Волосы твои перебирая, Все глядел бы в милые глаза. Как в источник сладостный, в котором Путник наклонившийся страдой, Видит с облаками и простором Небо, отраженное водой. (В« Никакого мне не нужно рая…») В ту пору Георгий Адамович в жизни Георгия Иванова занимал значительное место. Их часто видели вместе, о них говорили: В«два ЖоржикаВ». Присутствует Адамович не только в повседневной жизни Г. Иванова, но и в его циклах. В В«Памятнике славыВ» ему посвящены два цикла. Это десять стихотворений, а всего их в В«ПамятникеВ» десятка три. В В«ВерескеВ» Адамовичу посвящен отрывок из поэмы о странствующих актерах. Сборник вышел с неожиданным подзаголовком В«Вторая книга стиховВ». Фактически же это была четвертая книга. Но Георгий Иванов считал своим первым сборником В«ГорницуВ», так как включил в нее все лучшее из В«Отплытья на о. ЦитеруВ», а В«Памятник славыВ» решил предать забвению. Многое в В«ГорницеВ» было от Михаила Кузмина. До по следних лет жизни Георгий Иванов называл его учителем своей юности. В стихотворении В«Скромный пейзажВ», которое посвящено принятому в Цех поэтов Всеволоду Курдюмову, поэту из окружения Кузмина, есть строка В«Все в жизни мило и просто…». Она идет от Кузмина, для которого легкость, не претенциозность, В«прекрасная ясностьВ» — стали творческой программой. Его открытием было очарование, найденное в стороне от наезженных дорог литературы. От В«большого стиляВ» он отказался и создал стиль индивидуальный, как нельзя лучше подходящий для выражения своего художественного мира. Возникла свита последователей: Всеволод Курдюмов, Рюрик Ивнев, Всеволод Князев, Всеволод Пастухов, одно время даже Леонид Каннегисер, человек совсем другого склада, о котором, живя в эмиграции, Г. Иванов не раз будет писать. Всех этих последователей Кузмина Георгий Иванов встречал у него в приемной. В тот период жизни он гордился своей принадлежностью к кузминской школе. Кузмин обладал выделявшими его парадоксальными качествами. Одно из них — манерный культ простоты. Другое — деланая наивность при его выдающейся учености. Игровая, эстетская, в меру манерная наивность затронула и В«ВерескВ». Определяя свое творчество, Кузмин сказал о себе: В«Конкретность, чувственность, традицияВ». Расположенность к В«эстетической болтовнеВ» находим у обоих. У Г. Иванова она проявилась в стихотворении В«Болтовня зазывающего в балаганВ». Кузмину первоначально было посвящено стихотворение В«Мы скучали зимой, влюблялись весною…»: Мы скучали зимой, влюблялись весною, Играли в теннис мы жарким летом… Теперь летим под медной луною, И осень правит кабриолетом. Уже позолота на вялых злаках, А наша цель далека, близка ли?.. Уже охотники в красных фраках С веселыми гончими – проскакали… Стало дышать трудней и слаще… Скоро, о скоро падешь бездыханным Под звуки рогов в дубовой чаще На вереск болотный – днем туманным! Охотники в красных фраках, несомненно, сошли со старинной раскрашенной гравюры. В старости он вспоминал В«Весь вестибюль в том имении, где я родился и прошли летние месяцы моего детства и юности, был увешан английскими гравюрами, черными и в красках, где и шотландских пейзажей и "охотников в красных фраках" было множествоВ». Слово В«верескВ» из последней строки этого стихотворения дало название всему сборнику. Оно для книги поэта-акмеиста как нельзя более характерное. Таково же название В«КаменьВ» у Мандельштама, таковы В«ЖемчугаВ», В«КолчанВ», В«КостерВ», В«ШатерВ» у Гумилёва или В«ВечерВ» и В«ЧеткиВ» у Ахматовой, такова В«ГорницаВ» у Г. Иванова, а у Адамовича В«ОблакаВ» и В«ЧистилищеВ». Порой это одно слово в названии книги, по представлению акмеистов, должно быть связано с растительным царством. Первый акмеистический сборник Городецкого называется В«ИваВ». Ахматова своей первой книге хотела дать название В«ЛебедаВ». Или вспомним ее более поздний сборник В«ПодорожникВ». Сам Георгий Иванов для В«ВерескаВ» первоначально придумал название В«Веселое крыльцоВ», и уже было объявил, что эта книга готовится к печати. Но в стихотворении вначале В«ВерескаВ» — В«Мы скучали зимой, влюблялись весною…» веселого ничего нет и В«Веселое крыльцоВ» противоречило бы минорному строю книги. Да и настроения самого поэта тем временем переменились, и он писал в В«АполлонеВ»: В«Мы знаем, что все значительное в лирической поэзии пронизано лучами некой грустиВ». Может быть, он тогда же обратил внимание на стихотворение акмеиста Владимира Нарбута, которое так и называется В«ВерескВ». В то время Георгий Иванов был большим любителем старины. В«До революции, — вспоминал он, — читал часами каталоги и справочники всяких редкостей: картины, книги, фарфор, коврыВ». Вкус к старине в В«ВерескеВ» проявляется во всем, не заметить этого невозможно. Даже природу поэт видит так, как видели ее старинные мастера живописи. Деревья распростертые и тучи при луне – Лишь тени, отраженные на дряхлом полотне. Пред тусклою, огромною картиною стою И мастера старинного как будто узнаю, – Сами эпитеты говорят о мире, уподобленном картине, созданной живописцем. Такой способ видения объединяет стихи В«ВерескаВ» в цельную книгу. Этот факт подметил в своем отзыве Николай Гумилёв. Он считал, что желание воспринимать мир как смену зрительных образов и составляет В«объединяющую задачуВ» В«ВерескаВ». Можно обнаружить и более глубокую причину ретроспективности — общее для акмеистов стремление свести стихию к культуре. Акмеизм В«ВерескаВ» — это ностальгия по XVIII веку. Гумилёв однажды сказал о своей современности, о начале XX столетия: В«Мир стал больше человекаВ». Он имел в виду многообразие современности, по сравнению с ушедшими эпохами, когда для образованного человека вся культура представлялась чем-то вполне обозримым. Таков был, например, русский XVIII век. Обозримость и вытекающее из нее чувство домашности, уюта привлекает поэта к названной эпохе. На нее он смотрит определенно сверху вниз, с воображаемой высоты усложненной современности на культуру более простую и более грациозную. И этот едва различимый взгляд сверху замаскирован легкой иронией. Все в жизни мило и просто, Как в окнах пруд и боскет, Как этот в халате пестром Мечтающий поэт. …………………………………. Уж вечер. Стада пропылили, Проиграли сбор пастухи. Что ж, ужинать или Еще сочинить стихи?.. Он начал: "Любовь – крылата…" И строчки не дописал. На пестрой поле халата Узорный луч – погасал… (В« Все в жизни мило и просто…) В В«ВерескеВ» используется прием светописи, редкий в поэзии и обычный для живописи. Кроме угасавшего В«узорного лучаВ», можно видеть множество других образцов этого приема. В«Заря шафранная в бассейне догорая, / Дельфину з о л о т и т густую чешуюВ»; « окна светит вечер алый / Сквозь деревья в серебре, / З о л о т я инициалы / На прадедовском ковреВ». Иногда этот прием, свойственный живописи, намеренно подчеркнут: В« Как нежно тронуты прозрачной а к в а р е л ь ю/ Дерев раскидистых кудрявые верхиВ». Знать поэта – значит узнать и почувствовать его любовь. У Георгия Иванова периода В«ВерескаВ» любовь направлена на искусство. Как я люблю фламандские панно, Где овощи, и рыбы, и вино, И дичь богатая на блюде плоском – Янтарно-желтым отливает лоском. И писанный старинной кистью бой – Люблю… (В«Как я люблю фламандские панно…») Отзывы на В«ВерескВ» были то сдержанными, то въедливыми, порой насмешливыми, если не издевательскими. Вот как оценивал книгу некто В. Гальский в московском альманахе В«Новая жизньВ»: В«Для того, чтобы быть поэтом, надо уметь или мыслить или чувствовать. Чувствовать г. Иванов не хочет намеренно, а мыслить не можетВ». И еще: В«Стишки не хуже и не лучше обычных стихов еженедельников. Немножко арлекинады, немножко изящного, пара пьес о комедиантах — вот и весь неприхотливый обиход г. ИвановаВ». В словах критика правдиво лишь то, что в В«ВерескеВ» действительно находим арлекинаду и стихи о комедиантах. Понять их можно только в контексте своего времени, ведь написаны они как отклик на веяние эпохи. Сам Георгий Иванов ценил некоторые из этих стихотворений, и они перешли из его В«ГорницыВ» в В«ВерескВ», а затем в В«ЛампадуВ», что показательно весьма, так как В«ЛампадаВ» представляет собой итог петербургского периода и ей дан подзаголовок В«Собрание стихотворенийВ». Например, В«Болтовня зазывающего в балаганВ» включена во все три названные книги. Идея за этими и подобными стихами – балаган жизни, в котором празднуют свои кукольные праздники люди-марионетки. Человеческая трагедия выглядит буффонадой. Персонажи Пьеро, Арлекин, Коломбина пришли в его стихи из итальянской комедии дель арте. Образы комедии масок были популярны в театре модернистов, в музыке, живописи, графике. В духе театра марионеток Блок написал стихотворение В«БалаганчикВ», затем переработал его в драму, а Гумилев для кукольного театра Юлии Сазоновой написал пьесу В«Дитя АллахаВ». Для того же В«Театра марионеток для взрослыхВ» Г. Иванов перевел пьесу испанского драматурга Тирсо де Молина В«Силы любви и волшебстваВ». В мартовском номере В«АполлонаВ» за 1916 год появилось сообщение: В«Георгий Иванов перевел пьесу для кукольного театра XVII векаВ». Незадолго до этого кукольный театр был открыт в Петербурге на Английской набережной. Перевод Г. Иванова не залежался. Композитор Ф. Гартман написал к нему музыку, Анна Сомова, сестра знаменитого художника Константина Сомова, изготовила костюмы. В оформление спектакля внес свой вклад талантливейший Мстислав Добужинский, а Георгий Иванов написал специально для спектакля в духе блоковской романтической иронии стихотворение. Оно декоративное и, можно сказать, двухмерное, плоское, но ведь и кукольная реальность — двухмерная: Все образует в жизни круг – Слиянье уст, пожатье рук. Закату вслед встает восход, Роняет осень зрелый плод. Танцуем легкий танец мы, При свете ламп – не видим тьмы. Равно – лужайка иль паркет – Танцуй, монах, танцуй, поэт. А ты, амур, стрелами рань – Везде сердца – куда ни глянь… (В«Все образует в жизни круг…») Упрекали автора В«ВерескаВ» за музейность, за страсть к изобразительному и прикладному искусству. Даже спустя много-много лет Юрий Павлович Иваск, умный эмигрантский критик, попрекал: В«Нужно любить, страдать, верить, а не беззаботно любоваться фарфоровыми безделушками, которые часто воспевал Георгий ИвановВ». И он же писал в другом месте: В«Георгий Иванов едва ли бы стал большим поэтом, продолжая воспевать саксонский фарфор и персидские миниатюрыВ». Однажды Брюсов сказал по поводу книга Волошина В«СтихотворенияВ»: В«Почти все, что собрано в этом маленьком музейчике, стоит посмотреть, о многом стоит подуматьВ». Эти слова применимы и к В«ВерескуВ». Лучший отзыв на В«ВерескВ» написал Виктор Жирмунский: В«Все кажется здесь приятно завершенным, художественно законченным, все в эстетическом порядке… Достигнуто подлинное совершенство… но задание — самое несложное. Для Г. Иванова характерно стремление к зрительной четкости образов… Чаще, однако, поэт по самому заданию своего стихотворения вступает в состязание с живописцем, воспроизводя словами произведения чужой кисти… В этой любви к изящной и хрупкой вещественности, к красивой старине, сложившейся в законченный стиль, специально к художественной культуре XVIII века, Г.Иванов – ученик Кузмина… Но только внешние поэтически приемы заимствованы учеником и учителя… Г.Иванов весь уходит в хрупкую и изящную вещественность, которой до конца исчерпывается его поэтическая душа… Нельзя не любить стихов Георгия Иванова за большое совершенство в выполнении скромной задачи, добровольно ограниченной его поэтической волей. Нельзя не пожалеть о том, что ему не дано стремиться к художественному воплощению жизненных ценностей большей напряженности и глубины и более широкого захватаВ». Ирина Одоевцева, прожившая с Георгием Ивановым 37 лет и, по ее собственному признанию, открытая как поэтесса именно им (а не Гумилёвым, чьей ученицей она была), говорила о его поэзии, что при чтении стихотворений Георгия Иванова возникает больше вопросов, чем дается ответов. Упомянула она, например, что Г.Иванов развивался медленно. Утверждение спорное. Ведь сколь просто показать и доказать, что его сборники молодых лет В«Отплытье на о. ЦитеруВ», В«ГорницаВ», В«Памятник славыВ», В«ВерескВ», В«СадыВ» – все разные. Каждый из них становился новым этапом, обнаруживал иные интересы, иное видение, хотя промежутки между этими книгами хронологически невелики. Его развитие как поэта не было медленным — наоборот, стремительным. Ко времени издания В«СадовВ» он уже мастер, да и многие в начале двадцатых годов смотрели на него как на мэтра, включая саму Одоевцеву. Тем не менее она В«ненавидела его описания картин, ковров, закатов — и все без человекаВ». Еще в Петербурге Корней Чуковский как-то заметил: какой хороший поэт Георгий Иванов, но послал бы ему Господь Бог простое человеческое горе, авось бы в его поэзии почувствовалась и душа! Вот в это самое В«"человеческое горе вылилась для него эмиграцияВ», — говорила Одоевцева. В те годы в Петрограде установилась традиция — каждую осень проводить в университете вечер поэзии. Устроителем было романо-германское отделение, на котором учились Гумилёв, Мандельштам, Адамович. Собирались в аудитории старинного здания Двенадцати коллегий. Председательствовал профессор Дмитрий Константинович Петров, основатель русской испанистики. Рядом с ним сидели поэты. Всероссийской славы никто из них не имел, но были они хорошо известны тем, кто действительно интересовался современной поэзией. Сидели рядом с Петровым приехавший с фронта Николай Гумилёв в военной форме, Осип Мандельштам, Михаил Лозинский, Георгий Адамович и самый молодой из них Георгий Иванов. В университете он читал стихи из В«ВерескаВ». С трепетом он ожидал хотя бы двух слов от Блока и в феврале 1916 года подарил ему В«ВерескВ», надписав: В«Многоуважаемому и дорогому Александру Александровичу Блоку, признательный навсегда Г. ИвановВ». А уже в марте были опубликованы в В«АполлонеВ» стихи, которые войдут в его следующую книгу В«СадыВ». В 1916-м война чувствовалась в Петрограде на каждом шагу. Патриотический подъем быстро шел на спад и сошел на нет. От войны устали. На третьем году она виделась лишенной даже намека на величие и представлялась теперь фанатичной, фантастической фабрикой убийств, механически выполнявшей свое кровавое задание. В городе не хватало продовольствия, трудно было купить даже спички. На набережной Невы, на больших улицах собирались группы хулиганов. В«Закат Петербурга, — подумал Г. Иванов, увидев группу подростков, пьющих водку на гранитной глыбе Медного Всадника. — Явный знак упадка блистательной столицыВ». Как и прежде, он охотно участвует в поэтических вечерах. Вот сохранившаяся афишка того времени, где впервые стоят рядом имена Георгия Иванова и Сергея Есенина: В«Концертный зал Тенишевского училища. 15 апреля 1916 г. состоится вечер современной поэзии и музыки при любезном участии Г.Адамовича, А. Ахматовой, А. Блока, М. Долинова, М. Зенкевича, С. Есенина, Г. Иванова, Р. Ивнева, Н. Клюева, М. Кузмина, О. Мандельштама, Ф. Сологуба, Н. Тэффи…» Второй Цех поэтов затеян был, как и все подобные начинания, в сентябре — в начале сезона. Слишком живым и нужным был гумилёвский Цех, чтобы так быстро увянуть. Но увял, и случилось это полтора года назад. Ни один из кружков, в которых Георгий Иванов с тех пор участвовал, с Цехом сравниться не мог. Решение возобновить Цех возникло в разговоре с Адамовичем. Вместе написали и разослали приглашения. Первое — Гумилёву, который в августе приехал с фронта в Петроград для сдачи экзаменов в Николаевском кавалерийском училище. К Цеху, начатому не по его инициативе, Гумилёв отнесся скептически, назвал его В« новым цехомВ», но 20 сентября все-таки явился в квартиру на Верейской улице на первое заседание. Людей собралось мало. О своем впечатлении Гумилёв написал Ахматовой: В«Адамович с Г. Ивановым решили устроить новый цех, пригласили меня. Первое заседание провалилось, второе едва ли будетВ». Прогноз оказался ошибочным, состоялось и второе заседание и дальнейшие, а на одном из них Гумилев прочитал начало своей пьесы В«ГондлаВ». Несколько раз Цех собирался дома у Георгия Иванова, встречались и в В«Привале комедиантовВ», и в квартире поэта Михаила Струве и у Сергея Радлова. Участвовали Владимир Шилейко, Маргарита Тумповская, Николай Оцуп, а из старых В«цеховиковВ» – Михаил Зенкевич. Главной темой цеховых собраний было мастерство — В«которое учит поставить слово так, чтобы оно, темное и глухое, вдруг засияло всеми цветами радуги, зазвенело, как горное эхо, мастерство, позволяющее сокровенное движение души облечь в единственные по своей силе словаВ». Так Георгий Иванов сформулировал смысл нового Цеха в статье В«Черноземные голосаВ». Другой повторявшийся на заседаниях мотив — поиски предвестий В«ожидаемого всеми нами расцвета русской поэзииВ». Просуществовал второй Цех только год. Наступали иные времена, стало не до Цеха. ПРОЗА В 1913 году журналист Василий Регинин основал В«АргусВ» и стал его редактором. Свое детище он называл В«первым и единственным в России общедоступным ежемесячникомВ». Он сумел быстро привлечь к сотрудничеству как знаменитых писателей, так и тех, кого знаменитыми назвать было нельзя, но чьи имена довольно часто встречались в разных журналах. Один за другим начинают печататься в В«АргусеВ» все акмеисты, разве что кроме Михаила Зенкевича. Ведущим жанром был рассказ, но печатались и стихи, в том числе стихотворения Георгия Иванова. Однако значительно чаще в В«АргусеВ» публиковались его рассказы. В«Остров надеждыВ» — последний рассказ, напечатанный Г.Ивановым в Петрограде. Если учесть, что появился он в начале 1917 года, незадолго до революции, то название может показаться ироническим. Особенно же у Георгия Иванова с его непростым отношением к понятию В«надеждаВ». С годами он все яснее понимал, как подводит нас обнадеженность. Более реалистический для него взгляд на мир — это знание, что жизненное поражение неизбежно. И он все чаще ловил себя на том внутреннем строе, которое афористически развил в стихах: Точно меня отпустили на волю И отказали в последней надежде. (В«Все неизменно и все изменилось…») Но шел он к этим строкам долго, впереди еще вереница лет, пуд несъеденной соли, тюрьма и сума, революция и эмиграция. Кто из его поэтов-современников не писал прозу! Среди символистов это вообще типичное В«двоемириеВ» – мир прозы и мир поэзии. Прозу писали поэты-символисты Дмитрий Мережковский, Константин Бальмонт, Федор Сологуб, Зинаида Гиппиус, Андрей белый. Прозу писали несимволисты Марина Цветаева и Владислав Ходасевич. Из поэтов, с которыми Георгий Иванов встречался в Петербурге, одновременно были прозаиками Алексей Скалдин, Борис Садовской, Василий Комаровский. Из числа акмеистов с рассказами выступали в печати Сергей Городецкий, Георгий Адамович, Николай Гумилёв. О сборнике рассказов Гумилёва В«Тень от пальмыВ» Г.Иванов был невысокого мнения. Еще менее ценил он прозу Городецкого и был уверен, что его собственные рассказы лучше. На восемнадцатом году жизни Георгий Иванов пишет повесть и 29 мая 1912-го сообщает Скалдину: В«Я написал три главыВ». И ему же в июле: В«Я написал два рассказа. Знаешь, я не такой плохой рассказчик, как думал. И, пожалуй, в прозе я оригинальнее, чем в поэзииВ». Из этого признания видно, что перед ним как поэтом в начале пути стояла проблема подражательности. В прикнижной библиографии к сборнику В«ГорницаВ» под заголовком В«Того же автораВ» упомянут, кроме В«Отплытья на о. ЦитеруВ», готовящийся к печати сборник рассказов. В конце его книги В«ВерескВ» тоже находим перечень готовящихся к изданию произведений: В«Венера с признакомВ», повесть; затем В«Первая книга рассказовВ», а также два исследования: В«Александр ПолежаевВ» и В«Русские второстепенные поэты XVIII векаВ». В«Венера с признакомВ», по-видимому, и была той повестью, о работе над которой он уведомлял Скалдина, поясняя: В«Я ведь люблю сенсационные темыВ». Сюжеты ранних рассказов Георгия Иванова построены на любовной коллизии. Любовь ведет героя к трагедии или к смерти. Эти сюжеты тесно связаны с мироощущением Г. Иванова-поэта, для которого есть лишь две вечные темы лирики — любовь и смерть. В стилизованной под XIX век новелле В«Монастырская липаВ» влюбленность ведет героя к смертельной опасности. В В«Черной каретеВ» любовная трагедия (В«страшный удар — неожиданный и невозможныйВ») заставляет героя пройти через цепь испытаний к гибели. Сама любовная трагедия в этом рассказе была нравственным убийством, позднее оно лишь материализуется в виде случайно встретившегося убийцы. Довольно рано он задумал собрать свои рассказы в отдельный сборник. Еще весной 1914 года, выпуская в свет В«ГорницуВ», Георгий Иванов сообщал о подготовке к печати книги рассказов. Их названия перечислены: В«Теребливое дитяВ», В«Приключение по дороге в БомбейВ», В«Петербургская осеньВ», В«Разговор попугаевВ». Книга в свет не вышла, но в объявлении в сборнике В«ВерескВ» отмечено, что первая книга рассказов Г. Иванова печатается . Сообщалось также, что его повесть В«Венера с признакомВ» не просто В«готовитсяВ», а уже печатается. Первый период писания рассказов в жизни Георгия Иванова длился с 1912-го до 1917 года. Между прочим, и второй период продолжался ровно столько же лет – с 1929-го по 1934-й. И в том и в другом случае рассказы предназначались для тонких журналов, которые в дореволюционном Петербурге издавались во множестве. Тонкие журналы выходили и в эмиграции, например еженедельная В«Иллюстрированная РоссияВ». Через тонкие журналы он проложил себе путь в литературу и как поэт. Его поэтический дебют состоялся в 1910 го ду в первом номере только что открывшегося петербургского журнальчика под неуклюжим названием В«Все новости литературы, искусства, театра, техники и промышленностиВ». Здесь увидели свет только что написанные юношей неполных шестнадцати лет стихотворение о монахе, скоропалительно отрекшемся от мира (В«И блекнет он, Божий, и вянет он, юныйВ»), и переложение греческого мифа об Икаре. В стихотворениях, которыми Г. Иванов дебютировал, при желании можно разглядеть символику или даже прозрение собственной судьбы. В одном — отречение от всего мирского, но отречение не светлое, не в состоянии покоя, а страстное, приводящее к истощению душевных сил и к преждевременной гибели, в другом — высокий взлет мастерства, за которым неизменно последует падение. Георгий Иванов вспоминал о своем участии во В«Всех новостях…» с юмором и язвительно переделал его название во В«Все новости литературы, искусства, техники, промышленности и гипноза В». Этот В«гипнозВ» особенно его потешал, хотя в названии эфемерного журнальчика он вовсе не фигурирует, а был присочинен самим Г. Ивановым, которого подвела память. За В«Всеми новостями…» последовало участие в журнале В«ВеснаВ», все 16 страниц которого отдавались стихам никому не ведомых авторов, и они сами раскупали для себя и своих знакомых весь тираж. Издателем и редактором В«ВесныВ» был Николай Георгиевич Шебуев. В литературных кругах, да и среди читателей имя было известное. В первую русскую революцию Шебуев издавал сатирический журнал В«ПулеметВ». За злые нападки на царское правительство он был приговорен к тюремному заключению. По сегодняшним понятиям времена были поистине вегетарианские. Находясь в тюрьме, Шебуев продолжал издавать В«ПулеметВ» и писать для него антимонархические статьи и мрачные сатирические стихи. Вскоре он был освобожден, а в 1908 году задумал журнал, который мог бы служить клапаном для напора непризнанных гениев, осаждавших редакции и толстых и тонких журналов и обычно получавших от ворот поворот. Вот на них-то и рассчитывал Шебуев. И те, кого он милостиво печатал, и те, кто надеялся быть напечатанным, становились верными подписчиками. Таковых оказалось достаточно, чтобы журнал безбедно просуществовал до 1914 года. Лег через пятнадцать после того, как Георгий Иванов впервые напечатался в В«ВеснеВ», он назвал его В«морем пошлости и графоманииВ». И все же в этом В«море пошлостиВ» можно отыскать даже Игоря Северянина, который, впрочем, готов был тогда печататься в изданиях самых эфемерных, но что совершенно неожиданно — в той же В«ВеснеВ» встречаются имена Гумилёва, Леонида Андреева, Пришвина. Особенно часто рассказы Георгия Иванова появлялись в В«АргусеВ». Журнал определенного направления не имел. Его В«программаВ» была сформулирована в объявлении о подписке. В«АргусВ», говорилось в ней, первый и единственный в России общедоступный ежемесячник. Что такое В«общедоступныйВ» в отличие от других тонких журналов, оставалось только гадать, но журнал стал действительно популярным. Его редактор Василий Александрович Регинин (впоследствии известный советский журналист), как уже говорилось, В«умел привлечь к сотрудничеству видных писателей и художников. Круг авторов был обширен. В их числе — Сологуб, Аверченко, Ремизов, Борис Садовской, Ауслендер, Слезкин, Потемкин, Чапыгин, Чуковский, Щепкина-Куперник, Ясинский, Маршак, Муйжель, Борис Лазаревский. Очень часто печатались Михаил Кузмин и Александр Грин. Здесь же находим стихи ранних акмеистов — Гумилёва, Мандельштама, Ахматовой, Городецкого, Нарбута, то есть всех, кроме Михаила Зенкевича. Георгий Иванов тоже представлен в В«АргусеВ» стихами, но, по мнению самого Гумилёва, к ранним акмеистам отнести его было нельзя. Еще до встречи с Г. Ивановым Гумилёв говорил со всей определенностью: В«Акмеистов только шестьВ». Охотнее всего редакция предоставляла место приключенческой прозе. Первый рассказ Георгия Иванова в В«АргусеВ» — В«Приключение по дороге в БомбейВ» (1914) – пародия на приключенческую прозу, отталкивающаяся главным образом от Герберта Уэллса. Через три номера ежемесячник напечатал его рассказ В«Губительные покойникиВ». Сюжет восходит к тем В«преданьям старины глубокойВ», которые Георгию Иванову доводилось слушать в детстве и к которым у него пробудился устойчивый вкус, сказавшийся как в стихах, так и в прозе. Действие рассказа происходит недалеко от Польши, где-то в северо-западном крае, где прошло детство автора. В«Холодильники в ОттонеВ», В«Белая лошадьВ», В«Дальняя дорогаВ», В«Черная каретаВ», В«Карачаевский особнякВ», В«АкробатыВ» — вот названия некоторых рассказов, опубликованных им в 1910-е годы. С В«АргусомВ» успешно конкурировал богатый иллюстрациями еженедельный В«ОгонекВ». Его редактор В. Бонди как-то при встрече с Г. Ивановым резонно заметил: В«Авансы берете у нас, а рассказы носите в "Аргус"В». В В«ОгонькеВ» Г. Иванов напечатал готическую новеллу В«Трость БиронаВ». Герой, от лица которого ведется повествование, – любитель старины, скромный собиратель антикварных вещей встречает на Дворцовой набережной странную личность в шоколадном пальто и с тростью. Не запомнить его было нельзя. Недели через две он встречает снова человека с тростью В«коричнево-золотистого дерева с резной костяной ручкойВ». Они познакомились, подружились, стали бывать друг у друга. Нового знакомца звали Симон Брайтс. Похоже, что он нигде не служил, был богат и занимался В«исключимВ» коллекционированием изысканных редких вещейВ». Эти догадки подтвердились, когда наш герой впервые побывал у него дома. Господин Брайтс занимал две просторные комнаты — почему-то в подвале, но подвал был наполнен драгоценным фарфором, картинами, гравюрами, гобеленами, хрусталем, древними манускриптами. В этом фантастическом жилище на Тучковой набережной друзья ведут тихие разговоры об искусстве, удивительным знатоком которого оказался этот богатый чудак-эстет. Однажды Брейтс явился к своему скромному другу без предупреждения и с необычным вопросом, носит ли он крестик, и, удостоверившись, что носит, просил его прийти к нему сегодня ночью. Придя в подвал, тот увидел каких-то посторонних, а хозяин квартиры был подвешен на пыточном колесе. Брайтс попросил своего друга взять в руку крест, и в тот же момент все было кончено. В«Я очнулся у себя дома… Три недели я лежал в сильной горячкеВ». По выздоровлении он отправляется на Тучкову набережную, видит объявление, что подвал, в котором жил Брайтс, теперь сдается, а дворничиха, узнав частого посетителя, передает ему письмо. Из него мы узнаем тайну Брайтса. Все переменилось в его судьбе, когда он нашел трость, принадлежавшую Бирону. Днем он был богатым любителем антиквариата, а по ночам В«черная и грешная душа овладевала его теломВ», душа Бирона, который В«снова дышал и жил, чтобы терзать и мучитьВ» очередную жертву. И когда Симон Брайтс случайно потерял трость великого герцога, очередной жертвой пыток стал он сам. Новелла построена по всем правилам готического жанра: тайна, ужас, вмешательство сверхъестественных сил, зловещий фон, призраки, столкновение крестной силы с нечистой, отсутствие четких преград между сном и явью, наконец, загадочное помещение. В старых готических новеллах часто говорится о каком-нибудь замке как о месте действия, но в данном случае главное место действия — подвал в старинном доме на Тучковой набережной с видом на дворец Бирона. Образ Бирона занимал Георгия Иванова с того времени, когда он поступил в кадетский корпус, построенный на том участке земли, где при Анне Иоанновне существовала Тайная канцелярия, возглавляемая Бироном. Г. Иванову, дворянину, кадету, военному, гордящемуся своим отечеством, знающему русскую историю, трудно было осознать, как этот садист-иноземец вдруг становится полновластным, неограниченным, абсолютным, жестоким правителем империи, опекуном малолетнего императора и в течение десяти лет терзает страну, все ее сословия — от титулованных аристократов до простонародья. Его стихотворение В«Тучкова набережнаяВ», написанное незадолго до того, как он принялся за В«Трость БиронаВ», соткано из образов, которые встречаются и в рассказе. В нем он цитирует строку из В«Тучковой набережнойВ»: В«Симон Брайтс жил на углу Тучковой набережной и одного из многочисленных узких переулков, где, по словам поэта, "окна сторожит глухая старина"… в подвальном этаже с окнами на Неву, дворец Бирона и снасти парусных барокВ». Это место интересно сравнить со стихотворением, напечатанным в В«АполлонеВ»: Там Бирона дворец и парусников снасти, Здесь бледный луч зари, упавший на панель, Здесь ветер осени, скликающий ненастье, Срывает с призрака дырявую шинель. И вспыхивает газ по узким переулкам, Где окна сторожит глухая старина, Где с шумом городским, размеренным и гулким, Сливает отзвук свой летейская волна. В рассказе В«Трость БиронаВ» сомкнулись несколько векторов творчества Георгия Иванова. Прежде всего, знание русской истории, затем особенный интерес к петербургскому мифу и еще любовь к художественной старине, а также внимание ко всему загадочному, граничащему с метафизикой. Все эти предрасположенности сказались и в стихах и в прозе не только петербургского периода, но и в дальнейшем. Свои рассказы того же времени — В«Монастырская липаВ», В«Князь КарабахВ», В«Остров надеждыВ» — Георгий Иванов отдавал в В«ЛукоморьеВ». Написанная, казалось бы, начинающим прозаиком В«Монастырская липаВ» удивляет художественной зрелостью. Превосходный язык, выверенный и выдержанный стиль, продуманная композиция. Действие происходит в эпоху Николая I. Письма главного героя мастерски стилизованы под эпистолярную речь пушкинского времени. Стилизация вообще распространенный прием в прозе тех лет, но в В«Монастырской липеВ» угадывается ее конкретный источник. Это Борис Садовской, его проза, личное с ним знакомство. Грустный и загадочный В«Остров надеждыВ» — итог опыта Г. Иванова-прозаика. По крайней мере, пятилетнего опыта. СЕМНАДЦАТЫЙ ГОД Какие близились времена, он не мог бы определить. Как, впрочем, и почти каждый. События подсказывали, что в общественной жизни теперь все катится под откос, но он не слишком доверял тогда своей интуиции. Еще и года не прошло с того времени, когда он сочинял оптимистические строфы для В«ЛукоморьяВ»: Русь родная, выращивай нивы – Не устанут твои сыновья. Будет вольною, звонкой, счастливой И победною песня твоя. Ведь не даром вся слава Господня В каждом шорохе леса слышна, Ведь не даром сошла к нам сегодня Золотая, как солнце, весна. Теперь в самом воздухе чувствовалась не золотая весна, а тревога. На поверхности все было довольно понятно: надоевшая война, дурные вести с фронта, предательство в высших сферах власти. Но глубинную причину тревожных настроений никто в его окружении назвать бы не мог. Город наполнили дезертиры, хулиганы, мрачные слухи, смутные ожидания. И в самом деле, все чего-то ждали. Но чего? Убийцу Григория Распутина, князя Феликса Юсупова, Георгий Иванов встречал в казенной квартире царского егермейстера Маламы. Князь был высокий, видный, ладный. Рассказывали, что он предложил Распутину посмотреть редкое древнее распятие. Распутин преклонился перед распятием, и в тот момент князь выстрелил. Убийство было предательским, без последствий оно не должно было остаться. Иудин грех… Те, с кем Георгий Иванов виделся в многолюдном, но все-таки узком литературном кругу, чувствовали примерно то же, что он: с каждым днем все ближе подползало что-то неотвратимое. Возможно, о сути дела ведали несколько политиков, но подобные сведения в газеты не просачивались. Он читал В«Русскую волюВ», большую питерскую газету, издававшуюся В«с американским размахомВ». Сам публиковал в ней статьи о поэтах. Первый номер В«Русской волиВ» вышел 15 декабря 1916 года. Платформа была определена в редакционной статье: В«"Русская воля" — орган реального мировоззрения, выраженного во внепартийной прогрессивно-демократической программе, стоя на почве которой газета сумеет прямо и твердо взглянуть в глаза русской действительности, не обольщаясь розовыми утопиями, не впадая в унылый пессимистический скептицизмВ». Литературным отделом руководил Леонид Андреев. Он принимал авторов в просторном кабинете, уставленном громоздкой мебелью. Сотрудничали с газетой писатели Амфитеатров, Немирович-Данченко, Муйжель, Кузмин. В«Очевидно, по принципу "у нас на все стили хватит" приглашения сотрудничать в "Русской воле" удостоился и я. Леонид Андреев заявил мне: "Пишите что и как хотите, мы вас не стесняем"… С высоты своего казавшегося мне тогда наивысшим в мире звания сотрудника "Аполлона", заместителя Гумилёва я от души презирал тогда… всероссийскую славу Леонида Андреева. Сотрудником "Русской воли" (по совету того же Гумилёва) я, впрочем, осталсяВ», — вспоминал Г.Иванов. Через несколько дней после приглашения к сотрудничеству Георгий Иванов отдал в редакцию статью В«Жертва ПушкинаВ», написанную к 80-летию со дня смерти поэта. Его взгляд на Пушкина не что иное, как круг представлений о том, какой должна быть поэзия и каким должен стать поэт: « противоречиях отравленной жизни и ясной лирики – разгадка магической силы Пушкина… Поэзия Пушкина есть жизнь, преодоленная искусством!.. Сквозь дым и пламя убийственных тревог жизни он видел мир ясно и просто, как видят дети… Поэт должен жить всей жизнью своего времени… Он равно далек и от холодного творчества искусства для искусства, и от буйных выкриков музы, неистово бьющей себя в грудь… Русская поэзия, не опираясь на Пушкина, не могла бы гармонично развиваться… Творческий облик Пушкина никогда не перестанет быть символом поэта… В ясную лирику претворялась жизнь и любовь, чистейшим, неугасимым идеалом творческой обреченности стала смертьВ». Обращают на себя внимание слова о В«творческой обреченностиВ». Вряд ли они случайны, хотя сказаны тогда, когда в его собственных стихах мы не найдем ни одной строки об этом, но в его лирике эмигрантского периода мотив о творческой обреченности один из ведущих. То смутное и тревожное, что уже несколько месяцев неуклонно приближалось, проявилось совсем неожиданным образом. 27 февраля, в понедельник, как известно, день тяжелый, в Петрограде началась всеобщая забастовка, стремительно переросшая в вооруженное восстание против династии и правительства. 2 марта царь отрекся от престола. Несмотря на внезапный мороз, весь город высыпал на улицы. Переворот затеяла Дума, а кругом говорили разное: одни — революция, другие — бунт. Передавали слух, что царь уехал на станцию Дно и хихикали (шутка набила оскомину), дескать, В«Романовы ушли на дноВ». На улицах стояли кучками, к ним присоединялись прохожие, кучки росли, превращались в толпу. Из трактира слышался хриплый граммофон с вездесущей В«КитаяночкойВ». Срывали с вывесок императорские гербы и хамски гоготали. Чем ближе подходил он к Литейному, тем гуще кишела толпа. В«На Невском слышалась "Марсельеза", мелькали флаги, с грузовиков разбрасывались летучки, и лица людей сияли одинаково бессмысленной, делавшей их похожим одно на другое, радостьюВ», — описывает Георгий ИванеВ» февральские события в романе В«Третий РимВ». От окружающего исходило ощущение нереальности. Через много лет он вспоминал свои В«прогулкиВ» по революционной столице: В громе ваших барабанов Я сторонкой проходил — В стадо золотых баранов Не попал. Не угодил. (« громе ваших барабанов…») В марте на стенах домов появились большевистские воззвания, отпечатанные на розоватой бумаге. В апреле заговорили о Ленине, о его выступлениях с балкона особняка балерины Кшесинской, в прошлом любовницы Николая II. Георгий Иванов написал стихи во славу Февральской революции: Слава мученикам свободы, Слава первым поднявшим знамя, Знамя то, что широко веет Над Россией освобожденной: Светло-алое знамя чести. Пропоем же вечную память Тем, кто нашу свободу начал, Кто своею горячей кровью. Оросил снега вековые… Это единственный известный отклик в стихах монархиста Г. Иванова на февральские события. Вообще поначалу большая часть творческой интеллигенции горячо приветствовала Февральскую революцию, как горячо потом проклинала последовавшую за ней Октябрьскую. О своем монархизме Георгий Иванов часто говорил в эмиграции, а в те дни падение монархии называл освобождением России. Может быть, откликов на февральские события было больше. Годы спустя он полемизировал с известным в русском зарубежье литературоведом Глебом Струве, который писал об Осипе Мандельштаме: В«Нет у Мандельштама непосредственных откликов на события 1917 годаВ». — В«Есть, есть и даже довольно в большом количестве, — возражал Георгий Иванов. — Только искать их надо не в "Аполлоне", а во второстепенных еженедельниках и газетах того времени. Очень непосредственные отклики, хотя и довольно посредственныеВ». Возможно, это признание в чем-то автобиографическое. В молодые годы в нем могли благополучно уживаться обе крайности: чистое искусство и параллельно с ним какой-нибудь актуальный отклик, специально написанный для популяр ного еженедельника — В«непосредственный, хотя и довольно посредственныйВ». Но кредо его как художника следует искать в стихах, которые вошли в лучший петербургский сборник В«СадыВ». Я разлюбил взыскующую землю, Ручьев не слышу и ветрам не внемлю, А если любы сердцу моему, Так те шелка, что продают в Крыму. В них розаны, и ягоды, и зори Сквозь пленное просвечивают море. Вот, легкие, летят из рук, шурша, И пленная внимает им душа. И, прелестью воздушною томима, Всему чужда, всего стремится мимо… Здесь художественные ценности противопоставлены житейским В«ветрамВ». Плененная красотой душа поэта не привязана ни к чему иному. Поэт находит красоту, где хочет, и в поиске ее он свободен. Найдя прекрасное, душа поэта пленяется им и с тем большей легкостью отчуждается от В«взыскующей землиВ». Написанные в год революционных потрясений, стихи говорят о его сильной вере в себя как поэта, о вере в свое призвание. Тут не только изящная поэтическая декларация в духе чистого искусства, но и осознанная независимость от избитых социальных верований, столь навязчиво традиционных. Мы узнаем и о личных настроениях, особенно четко явленных в концовке: Ты знаешь, тот, кто просто пел и жил – Благословенный отдых заслужил. Настанет ночь! Как шелк падет на горы, Померкнут краски и ослепнут взоры. (В« Я разлюбил взыскующую землю…») Стихи богаты контекстом — временем, местом, атмосферой, социальным климатом эпохи. Примечательно и предсказание: В«ослепнут взорыВ». Художник Юрий Анненков, нарисовавший самый известный портрет Георгия Иванова писал о тех днях: В«Поэты продолжают свой труд. Одни — стараясь приспособиться к обстоятельствам, загримироваться, придворничать. Нарождаются Демьяны Бедные… Другие стараются сохранить свое лицо. Среди этих (немногих) — Георгий Иванов. В первые годы революции он продолжает еще крепиться, пишет уже привычным для него языком, верит еще в гармонию вселенной. Надеется, что эта гармония не покинет егоВ». Вот строфы, написанные незадолго до Октября 1917 года: Мне все мерещится тревога и закат, И ветер осени над площадью Дворцовой; Одет холодной мглой Адмиралтейский сад, И шины шелестят по мостовой торцовой. Я буду так стоять, и ты сойдешь ко мне, С лиловых облаков, надежда и услада! Но медлишь ты, и вот я обречен луне, Тоске и улицам пустого Петрограда. Люди круга Георгий Иванова с надеждой смотрели на Керенского А.Ф. Керенский (1881—1970) — в означенное время военный и морской министр Временного правительства, с 8 июля 1917 г. — министр-председатель, с 30 августа 1917 г. — Верховный главнокомандующий , иные даже со страстью и пиететом: И если шатаясь от боли, К тебе припаду я, о мать, И буду в покинутом поле С простреленной грудью лежать, — Тогда у блаженного входа, В предсмертном и радостном сне, Я вспомню: Россия. Свобода. Керенский на белом коне. Это стихи друга Г. Иванова — Леонида Каннегисера, написанные 27 июня 1917 года в Павловске. А через неделю вооруженные отряды большевиков вступили в столкновение с войсками Временного правительства. Общественное мнение не придавало большого веса ни большевистским воззваниям, ни их восстанию. В«Чувство, что это не может длиться, держалось очень долго, — рассказывал Георгий Адамович. — Я помню, мы с приятелем, поэтом Георгием Ивановым, собирались издавать какой-то поэтический альманах и приеха ли к банкиру Давыдову, который хотел дать деньги на этот альманах. Мы приехали с тем, чтобы он выписал чек, потому что надо было платить в типографии. Он нас принял и сказал: "Нет, господа, сейчас это невозможно, банки закрыты, я уезжаю сейчас в свое имение; приезжайте через месяц, — конечно, это все успокоится, тогда я выпишу вам этот чек". Это вот характерно — с совершенной уверенностью сказал, чтобы приезжали через месяц, когда все восстановитсяВ». Наступили прекрасные июльские белые ночи, и в одну из них началось выступление против Керенского. Громкие разговоры, взвизгивания, выкрики В«долой Временное правительство!В», едкая гарь от горящего в окрестностях города торфа. Шло разрушение во всех областях жизни, и после Октябрьского переворота вплелось в обиход слово В«разрухаВ». Не хватало продуктов, нечем стало топить, отключали электричество. В ноябре большевики закрыли газеты — даже социалистические. В«Русская воляВ», в которой сотрудничал Георгий Иванов, исключения не составила. В большевистской прессе рекомендовали не употреблять слово В«родинаВ». Один из самых популярных в те дни писателей Владимир Короленко говорил, что это слово на новую власть В«действует как красное сукно на быковВ». Накатила первая волна обысков. У только что вернувшегося из эмиграции больного Плеханова, основателя российского марксизма, обыск произвели трижды. Каждый день того года приносил литературные, политические или житейские новости. Что же входило в круг новостей, интересных для Георгия Иванова? В январе и его стихи несколько раз появляются в еженедельнике В«ЛукоморьеВ». Его порадовал вышедший в начале 1917 года альманах В«Тринадцать поэтовВ». Подбор участников тщательно продуманный. Это акмеисты — Николай Гумилёв, Осип Мандельштам, Анна Ахматова, Михаил Зенкевич, Г. Адамович, а также сам Георгий Иванов и близкие к атеистам поэты — Михаил Кузмин, Михаил Лозинский, Владимир Шилейко, Михаил Струве, Рюрик Ивнев, Всеволод Курдюмов. И лишь одно имя в этом кругу неожиданное – Марина Цветаева, с которой Георгий Иванов незадолго до того познакомился. С ней ему предстоит встречаться в Париже, в обстоятельствах, о которых ни тот, ни другая теперь не могли и помыслить. Цветаева — единственная москвичка в этом кругу двенадцати петроградских поэтов, стилистически очень отличавшаяся от них. В апреле в Тенишевском училище (alma mater Осип Мандельштама) прошел вечер современной поэзии и музыки в пользу лазарета для раненых. В тот раз Г. Иванов или стихи вместе с Ахматовой, Есениным, Клюевым, Кузминым, Мандельштамом, Сологубом, Тэффи и Адамовичем. Затем была устроена музыкальная часть с выступлением Сергея Прокофьева, восходящей звезды тех дней. В апреле основатель и издатель В«АполлонаВ» Сергей Маковский навсегда уехал из Петрограда, а вскоре закрылся В«АполлонВ», с которым Г. Иванов был тесно связан пять лет и со всем энтузиазмом молодости убежденно считал его лучшим русским журналом. В середине мая Георгий Иванов пришел попрощаться с Николаем Гумилёвым, уезжавшим из Петрограда в экспедиционный корпус на Салоникский фронт. Гумилёв был доволен, что замысел его осуществился, говорил, что поедет в Стокгольм, потом в Норвегию, оттуда в Лондон, затем в Париж. – Ну а как Африка? -И в Африке тоже не мешает побывать. Николай Степанович был чрезвычайно оживлен, полон планов: – А ты, Жорж, не слишком ли засиделся на месте? В июне пришла весть, что Гумилёв уже в Париже. В те же дни Г.Иванов узнал о внезапной смерти Кульбина, с кем память связывала первые шаги в литературе. В сентябре Георгий Иванов читал сборник Анны Ахматовой В«Белая стаяВ». Ахматова писала, что книга появилась при В«грозных обстоятельствах, транспорт замирал – книгу нельзя было послать даже в Москву… Голод и разруха росли с каждым днемВ». В начале 1918 года на улице неподалеку от своего дома он случайно встретил старого друга Алексея Скалдина, с ко торым не виделся — и сам точно не помнил сколько — может статься, с Пасхи 1915 года. Скалдин уезжал из Петербурга, жил в Архангельске, потом вернулся, переехал на новую квартиру, напечатал осенью 1917 года эзотерический роман В«Странствия и приключения Никодима СтаршегоВ». О романе Георгий Иванов только слышал, но приобрести не мог, хотя и собирал библиотеку, — нигде в продаже романа не видел. Но, встретившись, говорили они не о В«НикодимеВ», а о том, что негде купить хлеба. Дома у Скалдина горел камин, было тепло, уютно. Выпили вина, условились о следующей встрече, а через два дня Г. Иванову передали записку от Скалдина: В«Не приходи ко мне, у меня в квартире засада, из Петербурга приходится удиратьВ». Литературная жизнь Петрограда свертывалась. Число выпускаемых книг, журналов сократилось резко. Еще открыт был В«Привал комедиантовВ», и в начале года, как ни странно, даже переживал свои лучшие дни. Но отражал ли художественную жизнь города этот старорежимный кораблик в опасном бурном море? Нетронутым оказался он не случайно – в В«ПривалВ» стала наведываться новоявленная элита. В«Душа, которой не хватало "Привалу" в дни его расцвета, все-таки вселилась в него ненадолго перед самой гибельюВ», – вспоминал Георгий Иванов. А погиб В«ПривалВ» не потому, что был по велению властей опечатан — он потерпел кораблекрушение в море разрухи. Днем 21 апреля Георгий Владимирович медленно поднялся по знакомой узкой лестнице на четвертый этаж в большом угловом здании на Офицерской улице. Блока дома не оказалось. Дверь открыла Любовь Дмитриевна. Лицо ее выражало немой вопрос: В«С чем пожаловали?В» Молча провела Г. Иванова в кабинет, пригласила сесть на диван возле письменного стола, стоявшего торцом к окну. Из окна открывался вид на запад, в сторону залива. – Хотел бы пригласить вас и Александр Александровича выступить в Тенишевском училище. Вечер организует Общество В«АрзамасВ». О нем вы, может, уже слышали? Недели две назад Александру Александровичу о нем написал Адамович. Затеваем свое издательство при В«АрзамасеВ». Прежде всего издадим В«ДвенадцатьВ» – отдельной книгой, с иллюстрациями. Любовь Дмитриевна, не выказав никаких колебаний, спокойно согласилась: – Приду. А Саша сам скажет. Позднее и сам Блок пообещал прийти. За несколько дней до литературного вечера развесили по городу светло-зеленые афишки с именами участников. Название В«вечерВ» оказалось не вполне подходящим. В«Литературным утренникомВ» тоже нельзя было назвать. Чтение стихов в Тенишевке назначили на два часа дня. Узнав, что жена Блока будет читать В«ДвенадцатьВ», от выступления резко отказался Сологуб. Владимир Пяст и Анна Ахматова участвовать тоже отказались. В Тенишевку Георгий Иванов пришел с начинающим поэтом Леонидом Страховским. Эти двое, идущие по Моховой улице, еще полгода назад вряд ли привлекли бы любопытные взгляды. Но теперь в разоренном городе прохожие с интересом поглядывали на необычную пару. Май месяц приближался к середине, но день выдался прохладный. Георгий Владимирович был в элегантном пальто, а Страховский щеголял в форме Императорского Александровского лицея: фуражка, черное пальто с золотыми пуговицами, а на них царские двуглавые орлы. Вошли в зал. Полукруглые скамьи располагались амфитеатром. Георгий Иванов, кивнув своему спутнику, направился за кулисы. В тесной артистической уже собрались выступающие. Но думал он не столько о предстоящем чтении сколько, о том, чем же В«АрзамасВ» выплатит гонорары. В кассе Общества оставалась какая-то мелочь. На его обращение в Комиссариат по делам искусств никакого определенного ответа не последовало, а уже прошел почти месяц. В обращении, подписанным им и Адамовичем от имени Цеха поэтов, содержалась просьба посодействовать В«АрзамасуВ» в получении денег. К письму приложили копию протокола того заседания, на котором Общество было учреждено. Но Комиссариат В«содействоватьВ» и не собирался. Литературно-художественное общество В«АрзамасВ» было задумано Г. Ивановым в разговоре с Адамовичем. Как идея оно уже существовало в их головах. Оставалась самая малость – дать идее жизнь и плоть. Чтобы воплотить идею, нужно было найти крышу над головой. Предполагалось вселиться в какой-нибудь подвал в центре города. Во-первых, дешевле; во-вторых, подвал – дело опробованное, а значит и верное. Пример тому — В«Бродячая собакаВ» или она же в своем новом амплуа — под вывеской В«Привал комедиантовВ». Искать долго не пришлось. Вместе с Адамовичем набрели на пустовавшее помещение на углу Невского проспекта и Караванной улицы. О более подходящем перекрестке нельзя было и мечтать. Во всем Петрограде не найти лучшего места. То, что у этого подвала дурная слава, их не смущало. Дело не в нечистой силе, а в том, что в октябре 1917-го в этот угловой дом на Караванной явился В«призрак коммунизмаВ» в виде, жаждущих экспроприации революционных солдат. Первым делом решили экспроприировать спиртное, а когда нашли и отведали, стали стрелять друг в друга, и никто не сосчитал, сколько осталось в подвале трупов, что-то слишком много. В замысел об В«АрзамасеВ» входили не только поэтические вечера, но и заботы более прозаические. Например, собственное кафе или кондитерская, чтобы сводить концы с концами. А когда вместе с деловыми людьми, встреченными довольно случайно, затеяли кондитерскую, придумав для нее французское название, власти обложили частные предприятия неправдоподобным налогом. Как раз в тот период Петроградский совет начал планомерно душить частную торговлю. Столь же непрактичным оказалось объединение с поэтами, пожелавшими открыть свою книжную лавку. В«Мы по очереди сидели с десяти утра до шести вечера в своей подвальной комнате, поджидая посетителейВ», — рассказывал Георгий Иванов. Посетителей приходило в течение дня казалось бы достаточно, однако среди них часто не оказывалось ни одного покупателя. В«Заходил Гумилёв, только что приехавший из Лондона… Гумилёва поили чаемВ». И вот начало того В«дневного вечераВ» в Тенишевке. С В«Прологом АрзамасаВ» выступил Георгий Адамович. Читал стихи Георгий Иванов, потом Всеволод Рождественский. Читал Леонид Каннегисер, одетый в форму вольноопределяющегося. Поэт он был начинающий и потому, естественно, малоизвестный. Но в конце лета весь город, даже весьма далекие от литературы обыватели узнают имя Каннегисера, застрелившего председателя Петроградской ЧК Урицкого. Пришел в Тенишевку и Гумилёв, всего две недели назад вернувшийся в Петроград после годичного пребывания во Франции и в Англии. Деятельность, которую он развернул в потускневшем, угасавшем городе, была беспримерной. В литературном Петрограде, наверное, невозможно было найти другого столь же энергичного человека. Главное же, ради чего собралась публика, – поэма В«ДвенадцатьВ». Объявлено было, что поэму прочтет актриса Басаргина. Те, кто пришел в Тенишевку, знали, что жена Блока. Сам же Блок колебался — идти или не идти, особенно после того, как 10 мая газета В«Дело народаВ» сообщила, что от участия отказались Сологуб и Ахматова, не пожелавшие выступать в одной программе с революционной поэмой В«ДвенадцатьВ». Блок был расстроен, уговорить его удалось Адамовичу. И вот Басаргина эффектно заканчивает декламацию: « белом венчике из роз — Впереди… — актриса перевела дыхание и выпалила: — Исус ХристосВ». Поднялся шум, какого еще никогда не бывало в Тенишевском амфитеатре. Одни шикали, кричали, топали ногами, другие недружно аплодировали, безуспешно пытаясь устроить овацию. Тут же поспешили объявить антракт. После перерыва, согласно программе, стихи должен был читать Блок. Он сидел в набитой до отказа артистической. Обычно внешне спокойный и сдержанный, теперь он явно нервничал и на сцену выходить не хотел. В конце концов пришли к решению, что он выступит после Гумилёва. Гумилёв читал газеллы. Публика приняла его прекрасно, угомонилась и слушала с доброжелательным вниманием. И затем уже в эмоционально подготовленном зале Блок прочел своих В«СкифовВ» и еще несколько стихотворений. А город заметно пустел, население бывшей столицы сократилось на 800 тысяч. За день или два до возвращения Гумилёва в Петроград власти снизили ежедневный паек. Теперь он составлял 50 граммов хлеба на человека. В«Голод наступает настоящийВ», — записал Блок вечером 21 апреля, то есть в тот самый день, когда приходил Георгий Иванов и разговаривал с Любовью Дмитриевной. Целый год Николая Гумилёва не было в Петрограде. В начале мая 1918 года Георгий Иванов встретился с ним снова. С того времени их постоянно видели вместе. Три с лишним ним года до последнего, злополучного дня перед ночным арестом Гумилёва прошли под знаком дружбы с ним. Многое делалось совместно. А сколько было с ним связано! Работа во В«Всемирной литературеВ», Дом литераторов, Дом Искусств, Союз поэтов, Цех и его альманахи, В«самиздатныйВ» журнал В«Новый гиперборейВ». Связь с Гумилёвым продолжалась и посмертно. Георгий Иванов собрал и издал в Петрограде со своим предисловием его В«Посмертные стихиВ». Когда он уже жил в Берлине, эта книга в дополненном виде была переиздана под названием В«Стихотворения. Посмертный сборникВ». В начале двадцатых годов Георгий Иванов еще не воспринимался в РСФСР как персона нон грата; его предисловие и комментарии цензура не тронула. Почти одновременно вышли В«Письма о русской поэзииВ» – сборник рецензий и статей Николая Гумилёва, собранных Г.Ивановым и выпущенных под его же редакцией. В марте 1918 года питерскую ЧК возглавил Урицкий и стал известен как второй после Зиновьева Г.Е. Зиновьев (1883-1936) — с 1917 по 1919 г. председатель Петроградского совета. вельможа Северной Коммуны — так теперь официально именовался Санкт– Петербург. Придя к власти, Урицкий тут же подписал указ о разоружении населения. Каждому, кто в течение трех дней не сдаст имеющегося у него оружия, он угрожал расстрелом. Не выполнившие его требований шли под трибунал как В«налетчикиВ». Закрывались последние независимые периодические издания, распространилось доносительство, участились аресты, возрастала преступность, появились очаги холеры. Казни стали делом обыденным. Урицкий поплатился за свою кровожадность. В вечерней газете 30 августа Георгий Иванов прочел, что Урицкий трагически погиб от пули контрреволюционера. Убийцей был назван Каннегисер. Тот ли это Каннегисер, которого Г. Иванов знал столько лет, считал близким другом, с кем виделся в В«Бродячей собакеВ» (где и познакомились), на вернисажах, в квартире его родителей в Саперном переулке? Конечно, тот — Леонид Акимович Каннегисер, поэт. В газете его назвали правым эсером. Тут же Георгий Иванов вспомнил о совсем забытых перетянутых веревками корзинах, которые оставил ему на хранение сосед по дому, называвший себя правым эсером. Корзины уже несколько месяцев стояли на кухне в углу и ему в голову не приходило заглянуть в них. Ну, теперь следовало ожидать обыска. У Леонида имеется его адрес и телефон, и по всем адресам, какие обнаружат в его записной книжке, как пить дать придут с обыском. Он поспешил вернуться к себе домой на Каменноостровский проспект. Одна из корзин оказалась до верха набитой листовками: В«Товарищи, все против большевиков, захватчиков власти!.. Грудью за Учредительное Собрание!В» Ночь напролет он жег листовки в камине. В ту ночь с обыском к нему не пришли. Обыск произвели позднее, но не в связи с делом Каннегисера. Печататься в том году в Петрограде было просто негде. Два стихотворения Георгия Иванова поместил московском альманах В«Весенний салон поэтовВ». Одно из них совсем старое — из В«Памятника славыВ», другое (тоже не новое) позднее вошло в его В«ЛампадуВ», в раздел, посвященный величию блистательного Санкт-Петербурга. Теперь же, в 1918 году, этот имперский блеск воспринимался как мираж. Еще одно стихотворение знакомый Г. Иванова, бежавший из красного Петрограда, пристроил в харьковском журнале В«КаменаВ». Вот и все, что ему удалось напечатать в 1918 году. Впрочем, возможности были. Возможности не только печататься, но и вообще благоденствовать. От этих возможностей Георгий Иванов отказался решительно. В«Рюрик Ивнев, встретив меня на улице в 1918 году, соблазнял шагнуть в ногу с революцией, предлагая места директора государственных театров, Публичной библиотеки — "на первое время — потом вас заметят, оценят". Предложение было, право, вполне серьезное — тогда же оно было сделано Ивневым нашему общему знакомому, очень малоизвестному композитору, тот согласился и не дальше как через месяц занимал пост, равный товарищу министраВ». Общего знакомого звали Артур Лурье, а пост, занятый им по случаю и по рекомендации Рюрика Ивнева, в ту пору личного секретаря Анатолия Васильевича Луначарского, равен был министерскому. Со противление интеллигенции, которое в официальной прессе называли саботажем и с которым столкнулось нуждавшееся в специалистах большевистское правительство, было прорвано, как заметил Г. Иванов, В«именно этими людьмиВ». Еще в 1913-м Георгий Иванов откликнулся на первый сборник Рюрика Ивнева В«СамосожжениеВ». Рецензия всего менее комплиментарная: В«Слова "пророк", "пламень", "алтарь", "тайна" встречаются чуть ли не в каждой пьесе. Эпиграфы взяты из "Апокалипсиса". Все это указывает не только на притязания Рюрика Ивнева "жечь сердца людей", но и на уверенность его в законности этих притязанийВ». Тем не менее Г. Иванов считал его поэтом, называл В«одареннейшим существомВ», хотя и В«бестолковым, безвольнымВ». Они вместе выступали на поэтических вечерах. В начале 1915 года литературный вечер с участием Г. Иванова устроен был на квартире Ивнева, пригласившего многих писателей, чтобы познакомить их с Есениным. О нем уже шла молва как о В«поразительном крестьянском поэтеВ». Знакомство с Рюриком Ивневым произошло в 1913 году при обстоятельствах не совсем обычных. Утром Георгия Иванова разбудила прислуга: В«К вам господин. Говорят по литературному делу… Я приказал провести посетителя в гостиную, пока я оденусь. Но одеться мне не пришлось – гость уже входил в дверьВ». Лежавшему в постели Г. Иванову Ивнев прочитал свои стихи, потом вдруг вспомнил строфу из Виктора Гофмана и тут же приписал ее Г. Иванову, затем заговорил о своем дяде, государственном контролере и важном чиновнике, и вдруг прервал себя, заявив, что теперь ему нужно спешить, так как к завтраку его ждет княгиня, с которой он очень скоро и непременно познакомит Георгия Владимировича. После тою неожиданного визита Рюрик Ивнев зачастил в В«Бродячую собакуВ», сидел обычно один и оставался там до пяти утра. В«Перед ним на низком столике остывающая чашка черного кофе, вина он не пьетВ». Изредка он поднимался на эстраду прочесть стихи. Путаные стихи, но порой в них слышался, как говорил Г. Иванов, В«какой-то истерический взлетВ». Однажды, когда В«СобакаВ» уже закрылась, он навестил Рюрика Ивнева. По пятницам у него собиралось общество — человек двадцать или двадцать пять. В«Две маленькие комнаты. Такие узкие, такие низкие и тесные, что даже на комнаты не похожи, футляры какие-тоВ». Запомнилась щуплая фигурка хозяина, его бледное лицо с подергиванием, голубоватые близорукие глаза, растерянная улыбка. Здесь, в этих В«футлярахВ», среди приглашенных можно было встретить Клюева и Есенина. Теперь же, стоя на промозглой улице с Ивневым и слушая, как он говорил, что место директора императорских театров свободно и что Георгию Владимировичу достаточно только изъявить согласие, Георгий Иванов вспомнил прежние встречи с богемным Рюриком Ивневым. Он В«смотрел… на дергающуюся щеку, разорванную рубашку, измятый костюм и чувствовал к нему необъяснимую, острую, пронзительную жалостьВ». Близилась первая годовщина Октября. На Каменноостровском проспекте, где жил Г. Иванов, возводили футурис тические арки. Нелепые, неуклюжие конструкции, долженствующие оповестить о грядущем планетарном триумфе пролетарской революции. Что требуется обывателю? С древних времен одного и того же — хлеба и зрелищ. Зрелища то и дело устраивали, а вот хлеба выдавали осьмушку, с примесью опилок. Единственным местом, где можно было заработать В«добавкуВ» к этой осьмушке, была В«Всемирная литератураВ». В«ВСЕМИРКАВ» – ДОМ ЛИТЕРАТОРО – ДИСК Летом 1918 года большой литературной новостью стал грандиозный замысел Горького. В осуществление замысла искренне хотелось поверить, но верилось с трудом. Горький затевал проект, который мог бы поддержать литераторов, оставшихся в красном Петрограде не у дел и остро нуждавшихся. Само название проекта звучало грандиозно – В«Всемирная литератураВ». Воплотиться замысел должен был в виде мощного издательства. По мысли Горького, выпускать оно будет не какую-нибудь чертову дюжину книг в год, а книг триста. Да еще ежегодно 600—700 тонких книжек популярной серии В«Народная библиотекаВ». Программа всеохватывающая, объемлющая литературу всех народов и всех эпох. Не прошло и года после Октября, а город уже оказался растерзанным разрухой. Но в успех своего начинания Горький верил свято. В соответствии с масштабом замысла он развернул кипучую деятельность. Искал, находил, приглашал, сплачивал вокруг издательства лучших критиков, прозаиков, поэтов, переводчиков, ученых. Пригласил знатока литературы Индии Сергея Ольденбурга, знаменитого египтолога Бориса Тураева, лучшего в России арабиста Игнатия Крачковского. Подключил к своему делу Евгения Замятина и Корнея Чуковского. Пригласил Горький и Александра Блока, а тот по просьбе Горького привел в издательство Николая Гумилёва. После того как в октябре Гумилёв вошел в редакционную коллегию издательства, по его рекомендации во В«Всемирную литературуВ» влился бывший Цех поэтов в своем основном составе: Георгий Иванов, Михаил Лозинский, Георгий Адамович, а позднее и Осип Мандельштам, когда он вернулся с юга В«в город, знакомый до слезВ». Георгию Иванову Гумилёв предложил переводить с французского и английского. В«Что переводить?В» — В«Предлагай сам, напиши во "Всемирную литературу" письмо и в нем покажи, на чем основан твой выборВ». Английский Георгий Иванов знал слабо. В юности пыталась его обучить английскому языку тетя Варя, супруга царского егермейстера, но из этого мало что вышло. С французским дело обстояло лучше, а с английского он стал переводить по подстрочнику. Работалось легко, труд становился творчеством. Выбор его пал на ранних романтиков, поэтов В«озерной школыВ» – Уильяма Вордсворта и Сэмюэла Колриджа. К ним влекли те свойства их поэзии, которые независимо проявились стихах самого Георгия Иванова времени В«СадовВ» – спокойная, широкая, меланхолическая созерцательность. В нем вызывала эмоциональный отклик В«мудрая пассивностьВ» стихов Вордсворта, как он сам определял их достоинства. Созвучна была Г. Иванову и душевная привязанность Вордсворта к старине в противоположность В«индустриальнойВ» современности, и способность придать всему привычному и знакомому прелесть новизны. Из наследия Сэмюэла Колриджа он выбрал для перевода фантастическую поэму В«КристабельВ». Написана она была в конце XVIII века. Колридж оставил ее неоконченной, а опубликовать ее удалось только в 1816 году. Переводить эту поэму было чрезвычайно трудно из-за новаторского обилия звуковых эффектов и разнообразия ритмов. Как писал Георгий Иванов, Колридж В«к немалому возмущению современной и позднейшей критикиВ» уверенно провозгласил о своем новаторстве во вступительном слове к поэме. В«Передача "Кристабели" на русский язык, — отмечал Г. Иванов, — представляет большие трудности ввиду того, что принципы В«стихосложения необычны для русского языкаВ». Само имя Колриджа русским было известно скорее понаслышке или по отражениям — например, в творчестве Байрона или Эдгара По. В лучшем случае, о Колридже знали как об авторе В«Поэмы о старом морякеВ», которая к тому времени уже трижды переводилась на русский. В этом полузнакомстве русского читателя с главой знаменитой В«озерной школыВ» состояла еще одна причина, почему выбор Георгия Иванова-переводчика пал на В«КристабельВ». Он обсуждал свой замысел с Гумилёвым, и тот согласился прочесть перевод и стать редактором книги. У Колриджа сверхъестественные явления переплетаются с бытом, с повседневностью. В силу их контраста и те и другие звучат с особой выразительностью. Эта особенность творчества английского поэта привлекала к нему обоих — и Г. Иванова и Гумилёва. Колриджа Гумилёв знал, ценил, перевел незадолго до разговора с Г. Ивановым В«Поэму о старом морякеВ». Георгий Иванов с подъемом, с внезапно пришедшей легкостью, пожалуй, даже с вдохновением работал над переводом. Сам своей работой остался доволен и ждал выхода В«КристабелиВ» во В«ВсемиркеВ». Время шло, поэма не выходила. И только в 1923 году отдельной книжкой в 60 страниц, с иллюстрациями Митрохина (которые критика дружно обругала) издал ее берлинский В«ПетрополисВ». Тираж состоял из нумерованных экземпляров, так что издание адресовано было не просто просвещенной аудитории, пусть даже узкой, а рассчитано на библиофилов-собирателей. Сразу после выхода В«КристабелиВ» в парижском В«ЗвенеВ» появился отзыв Г. Лозинского: « недосказанности – очарование “Кристабели”». Но нужно помнить, что эта недосказанность не случайна и зависит от всей поэтической концепции Колриджа. Впечатлению способствует и особенный ритм поэмы… Русский переводчик удачно справился со своей нелегкой задачей… Что касается точности, то переводчика можно упрекнуть только в некоторых погрешностяхВ». Попался на глаза Георгию Иванову и еще один отзыв надо сказать, прямо противоположный. Появился он в московском журнале В«Печать и революцияВ». Если Г. Лозинский хвалил переводчика за удачную передачу сложного ритма В«КристабелиВ», то московский рецензент Иван Аксенов нападал на Г. Иванова за отступление от ритма оригинала. Если Г.Лозинский утверждал, что В«КристабельВ» переведена точно, кроме небольшого числа погрешностей, то по мнению Аксенова, поэма в переложении на русский язык вообще утратила свою энергию и лиричность. Он считал, что перевод Г. Иванова логическую точность ставит выше точности метрической и как результат поэма ослаблена В«в своей ритмической мелодике и совершенно лишена той дикой энергии выражения, за которую ее особенно ценятВ» И после многих критических замечаний в заключение Аксенов подсластил пилюлю: В«Сказанное, однако, ни в какой мере не должно подрывать значение инициативы Г.ИвановаВ». Георгий Иванов был наслышан об Иване Аксенове, читал его стихи, знал от Гумилёва, что тот был шафером на их с Ахматовой свадьбе. Аксенов считался одним из ведущих знатоков английской литературы, однако в его дельной заметке слышны отзвуки литературной войны. Поэтическая Москва в начале двадцатых годов воевала с поэтами Петрограда, футуристы — с акмеистами, авангард — с неоклассиками. А сам Аксенов, входивший в московскую футуристическую группировку В«ЦентрифугаВ», а затем в группу конструктивистов, не забыл саркастического отзыва Г. Иванова о коллективном сборнике Московского союза поэтов, в котором участвовал. Георгий Иванов писал: « нынешней Москве в каждом праздношатающемся молодом человеке, как Венера в куске мрамора, таится новое поэтическое течение… В альманахе Московского союза благозвучно и просто названном “Сопо", собраны стихи 15 поэтов, представляющих 9 направлений. Можно по-человечески пожалеть об Аксенове, Боброве, Грузинове… Каждый из них из кожи вон лезет, чтобы походить на поэтов, не имея никаких к этому данных… Аксенов и Бобров, опираясь на солидную эрудицию, проделывают огромную сизифову работу над стихом… эти поэты, несмотря на свою развязность и самоуверенность, заслуживают сочувствия как несчастные люди, сбитые с толку чертом и не нашедшие своего истинного призвания. Я не хиромант, но мне кажется, что в Аксенове и Боброве пропадают почтенные методические доценты точных наук… Но сидя на Московском Парнасе, они предпочитают втирать очки провинциаламВ». О своем переводе В«КристабелиВ» Георгий Иванов написал через много лет гарвардскому профессору, главному редактору нью-йоркского В«Нового ЖурналаВ» Михаилу Карповичу: В«Никому в эмиграции, да и мало кому в Сов. России этот первоначальный текст известен. За четверть века я его время от времени улучшал… чтобы включить в тот воображаемый посмертный или предсмертный том лучшего , что было мною сделано… Я очень дорожу все-таки и сейчас своей стихотворной подписью — напр., у меня лежит штук сорок новых стихотворений, которые я не пошлю Вам и никуда вообще, т. к. не удовлетворен ими. "Кристабель" — вещь первоклассная (не говорю уже о самом Колридже — первоклассная как передача его). Чтобы дать Вам понятие о качестве перевода, прилагаю заключение, оставшееся нетронутым, как было, и которое Михаил Лозинский, прочтя, развел руками: "Я бы так перевести не мог"В». В этом письме Георгий Иванов утверждал, что его В«КристабельВ» в эмиграции никому не известна. Но весь тираж в свое время разошелся и книжка отнюдь не канула в забвение. Упоминает о ней даже такой мастер перевода, как Валерий Перелешин в своей монументальной, написанной онегинской строфой В«Поэме без предметаВ». Еще больше переводил Георгий Иванов из Байрона: поэму В«КорсарВ» объемом более двух тысяч строк и поэму в тысячу строк В«МазепаВ». Ни тот, ни другой перевод не был опубликован, оба пылились в архиве В«Всемирной литературыВ». С французского Г. Иванов переводил созвучных ему Бодлера и Самэна. Увлекся также Теофилем Готье, и своим увлечением обязан был Гумилёву, который перевел целую книгу Готье В«Эмали и камеиВ» и считал ивановский перевод Готье образцовым. Наиболее удалось стихотворение Готье В«ВаттоВ», столь близкое Г. Иванову тематически. Стихотворению бы войти в В«СадыВ», настолько оно соответствует главным мотивам этого сборника, но Г. Иванов включил его в берлинское переиздание В«ВерескаВ». Сам образ художника Антуана Ватто, столь близкий Г. Иванову, не утратил своего очарования до конца жизни поэта. Вот строки из его последней книги: Гармония? Очарованье? Разуверенье? Все не то. Никто не подыскал названья прозрачной прелести Ватто. (В«Почти не видно человека среди сиянья и шелков…») И в той же книге 1958 года, не называя имени Ватто, он пишет в тонах В«прозрачной прелестиВ»: Насладись, пока не поздно, Ведь искать недалеко, Тем, что в мире грациозно, Грациозно и легко. (В«Насладись, пока не поздно…») Бодлер переводился им для затеянного В«Всемирной литературойВ» полного собрания стихотворений французскою поэта, однако эта книга не вышла. На поэтический перевод Георгий Иванов смотрел как на творчество, и те, кто сам чего-то добился на этом поприще, считали его мастером в переводческом деле. Последняя его переводческая работа — тоже с французского. В 1920-е годы во Франции становится все более известным имя Сен-Жон Перса, будущего нобелевского лауреата. Писать стихи он начал одновременно с Георгия Ивановым, а широкую известность приобрел в 1924-м своим В«АнабасисомВ». Тема этой поэмы в прозе — нравственный распад западной цивилизации, зашедшей в тупик. Нечто аналогичное находим и в В«Распаде атомаВ» Георгия Иванова. В нем те же тема и жанр: тема — духовное разложение человека европейской культуры, а жанр — поэма в прозе. Но у Перса есть выход — хотя бы и утопический, а в В«АтомеВ», как сокращал в письмах сам Георгий Иванов название этой книги, никакого выхода нет — только тупик. Г. Иванов и Адамович получили заказ на перевоз В«АнабасисаВ» вскоре после выхода в свет французского оригинала. В 1925-м перевод вышел отдельной книгой в русском парижском издательстве Поволоцкого. Перса в то время сравнивали с Полем Валери, а Николай Татищев, парижский старожил, литератор круга Бориса Поплавского, писал: « 20-х годах тон здешней литературы задавали Поль Валери и ПерсВ». Перс был окружен благоговением, еще немного и возник бы культ Перса. Однако ни Г. Иванов, ни Адамович этих восторгов не разделяли. Заметим, что перевод был заказным, и Перса оба переводчика считали мечтательным декламатором, хотя и необычайно изощренным. На В«АнабасисеВ» и окончилась переводческая деятельность Георгия Иванова. Начиная с десяти утра бывший барский особняк на Бассейной улице постепенно наполнялся. Около одиннадцати очередь к раздаче оживлялась: на раздаче наливали первую тарелку селедочного супа. Иной раз давали запеканку из мороженой картошки с воблой или пшенку с селедкой — смотря в какой день придешь. Предпочитали приходить каждый день. Лишь бы ноги носили. Порции скромные, а на вместительных тарелках смотрелись они оскорбительно лилипутскими. Хлеб полагалось приносить свой, полученный по карточкам. -Да откуда же им больше взять? Видите, какая очередь к раздаче. Того и гляди не хватит. Говорят, каждый день пятьсот человек кормится, а всего в В«Доме литераторовВ» шестьсот членов. Зато уютно, тепло, гобелены на стенах. Где еще такое увидишь! И электричество подают — забронированный кабель. А чаю — сколько душе угодно. – Какой же это чай, бурда какая-то. – Зато кипяток. Горяченького с мороза… и на том спасибо. Керосина-то где взять, чтобы чай дома вскипятить. Слышали стишок? Что сегодня, гражданин, На обед? Прикреплялись, гражданин. Или нет? Я сегодня, гражданин. Плохо спал: Душу я на керосин Обменял. Дом литераторов открылся 1 декабря 1918 года. Людей собиралось много. Удивлялись — неужели столько писателей в обескровленном, обезлюдевшем городе? Но не все тут были литераторами — кто мог, тот грелся-кормился. Встречались и такие, кто приходил пораньше, уходил попозже, проводя весь день в бывшем барском особняке. Ведь тут есть с кем словом перекинуться, не с большевиками же. В«Настоящие писателиВ» тоже приходили. Вспоминали о простоявшем двухчасовую очередь Блоке. Появлялся Гумилёв – особенно когда нечем было отапливать квартиру. В«Хожу сюда каждый день, как лошадь в стойлоВ», — как-то сказал он Георгию Иванову. Дома он работал, не снимая оленьей дохи, купленной в Мурманске, и когда в его квартиру на Преображенской улице входил Георгий Иванов, советовал оставаться в пальто, не рисковать здоровьем. В Доме литераторов сиживали за одним столом Николай Гумилёв, Владимир Пяст, Михаил Кузмин, пришедший по морозу в летнем пальтишке, и Георгий Иванов, все в том же отутюженном единственном костюме. В те селедочно-пшенные дни беглому взгляду он мог показаться чуть ли не дэнди. Был утвержден устав, и согласно ему Дом литераторов имел своей целью удовлетворение В«духовных и материальных нужд лиц, работающих на литературном поприщеВ». Председателем Дома избрали академика Н. А. Котляревского, членами руководящего комитета стали Блок, Сологуб, Ремизов, Гумилёв, Ходасевич, Эйхенбаум, Немирович-Данченко, Кони, Амфитеатров, Ахматова, еще несколько человек. Литераторы и их семьи приходили сюда получить по государственной цене порцию жидкой каши, поговорить со знакомыми, посидеть в тепле. Но и согреться можно было не всякий день. Обратились в исполком Петросовета с просьбой о топливе: В«Одной из серьезнейших задач Дома литераторов в настоящее время является предоставление литераторам возможности работать при сносной температуре. Для этой цели отведены специальные комнаты, однако в настоящее время ими пока невозможно пользоваться, вследствие чего многие литераторы, имеющие заказы от Государственного издательства и других учреждений, лишены возможности работатьВ» Парижские В«Последние новостиВ» опубликовали письмо из Петрограда, рассказывающее о буднях на Бассейной: В«Люди, приходящие в Дом литераторов кормиться, производят тяжелое впечатление: жадные, грязные, опустившиеся внешне, с потухшими глазами. Для публики, для внешнего декорума Дом устраивает лекции…» Лекции, диспуты, доклады, концерты устраивались по средам. Цеху поэтов с участием Георгия Иванова и Николая Гумилёва отвели семнадцатую среду 21 июня 1921 года. А на одном из поэтических вечеров в 1922-м переводчик В. В. Гельмерсен читал стихотворения Г. Иванова в переводе на немецкий. Памятным остался литературный вечер Анны Ахматовой, долгое время нигде не выступавшей. Героем еще одного литературного вечера, на котором побывал Георгий Иванов, стал Сергей Городецкий. Он недавно вернулся с Кавказа, где прожил все годы Гражданской войны. Когда-то, еще учеником кадетского корпуса, Жорж зачитывался его В«ЯрьюВ». Ко времени создания первого Цеха поэтов Городецкий распрощался с символизмом. Его внезапно стали занимать настроения жизнеутверждения, В«чувство расцветаВ». С этими настроениями он и подхватил Гумилевский акмеизм, называя его адамизмом, поскольку еще в своей В«ЯриВ», принесшей ему известность, он славил стихийную силу первобытного человека. О Городецком той поры, когда начинался Цех, Блок заметил: В«Все расплывчато, голос фальшивыйВ». В свои семнадцать лет Георгий Иванов удивлялся В«неестественномуВ» союзу Гумилёва и Городецкого, двух синдиков Цеха, двух лидеров акмеизма, двух столпов В«ГипербореяВ». Слишком разными воспринимались они как личности, никакого сходства не угадывалось в их мироощущении, о стихах не приходилось и говорить. Когда же Городецкий выпустил книгу военных стихотворений В«Четырнадцатый годВ», трудно было поверить, что тем же автором когда-то была написана В«ЯрьВ», настолько барабанно-бодрыми показались Г.Иванову рифмованные фельетоны В«Четырнадцатого годаВ». На его глазах произошла еще одна метаморфоза: весной 1915 года Цех закрылся и Городецкий организовал кружок В«КрасаВ», не имевший ничего общего с акмеизмом, который Городецкий еще вчера горячо пропагандировал. Затем Городецкий уехал на Кавказ и лет на пять выпал из поля зрения Георгия Иванова. И вот встреча в Доме литераторов. В«Публики собралось много. Городецкий, не зная, как примет его “белогвардейская" аудитория, начал с нейтральных стихов "Об Италии". Стихи понравились. Городецкий тогда перешел на свой новый репертуарВ». Зазвучали рифмы: народа — свобода, капитал — восстал. Казенные славословия публика приняла за дерзкую сатиру. В«Когда Городецкий кончил, ему устроили настоящую овациюВ», — рассказывал Г. Иванов об этом вечере. Еще в 1940-е годы, в послевоенное время, между старыми петербуржцами мог возникнуть спор на тему: когда было труднее выжить — в 1919-м или в первый год блокады Ленинграда. Про год 1919-й историк Е. В. Тарле говорил: В«Мне как профессору выдавали фунт овса в день, но я не заржал от удовольствияВ». Странно, что в дни военного коммунизма, на пике разрухи город словно похорошел. Обезлюдевший, вымирающий, он существовал без деловой суеты, без праздной толчеи, уличного движения, вывесок. Входы в магазины и лавки были заколочены. Зимой улицы походили на обледеневшие пещеры. Чтобы согреться, жгли мебель и книги. Гумилёв, чтобы согреть Г. Иванова, потчевал печку-буржуйку томами Шиллера. Но в апреле, мае, летом, ранней осенью Петрополь казался чудно просторным, приятно опустевшим, легко плывущим за грань реального. Оставаясь на плаву, корабль потихоньку тонул. В«Говоря, тонущий в последнюю минуту забывает страх, перестает задыхаться. Ему вдруг становиться легко, свободно, блаженно. И, теряя сознание, он идет на дно, улыбаясь. К 1920 году Петербург тонул уже почти блаженноВ», – говорится в В«Петербургских зимахВ». Это не та легкость, о которой Осип Мандельштам в своем поэтическом посвящении Георгию Иванову сказал: В«От легкой жизни мы сошли с ума…» С ума можно было сойти как раз от чугунной тяжести жизни. Для другого поэта-современника, друга Г. Иванова, потаенная сущность тех дней – это В«какое-то легкое пламя, которому имени нетВ». Только в таком (блаженно тонущем) Петрополе могло возникнуть видение В«Заблудившегося трамваяВ». Это стихотворение Гумилёва Г. Иванов не раз слышал в чтении самого автора. В 1919 году Гумилёв снял квартиру на Преображенской, 5. Разговоры, чтение стихов длились до полуночи. Возвращаться домой было опасно. Грабежи, бессмысленные убийства – дело обыденное. К тому же для ночных хождений требовался пропуск. Время с девяти вечера называлось комендантским часом. Город находился на военном положении. Когда Георгий Иванов задерживался допоздна, он оставался ночевал у Гумилёва. Еще жестче стало осенью, когда войска Юденича подошли к Петрограду. Их разъезды видели на городских окраинах. Некоторые надеялись на освобождение. Говорят, надежда умирает последней, но в том случае она сникла, едва проклюнувшись. Другой адрес, по которому зачастил Георгий Иванов, — Невский, 64. Там до середины 1919 года размещалась В«Всемирная литератураВ», пока не переехала в особняк герцогини Лейхтенбергской на Моховой улице. Кроме этого издательства, для которого Г. Иванов начал переводить стихи с французского и английского, ему в Петрограде не только негде было печататься, но некуда и некому — даже на всякий случай — предлагать свои рукописи. Ненадолго наметилась связь с Харьковом. Харьковский еженедельник литературы, искусства и общественной мысли В«ПарусВ» дал объявление о подписке. Любопытно, в ряду поэтов стояло в нем имя Г. Иванова. Он назван постоянным сотрудником вместе с М. Волошиным, Р. Ивневым, Б. Лившицем, О. Мандельштамом, С. Парнок и Г. Шенгели. В другом харьковском журнале (В«КаменаВ», 1918, в„– 1), вышедшем в начале 1919-го, напечатаны статьи Максимилиана Волошина, Ильи Эренбурга, Бенедикта Лившица и стихотворение Георгия Иванова. Даты под ним нет, но указывает на нее само название – В«1918В». Оттепель. Похоже На то, что пришла весна. Но легкий мороз по коже Говорит: нет, не она. Запах фабричной сажи И облака легки. Рождественских елок даже Не привезли мужики. И все стоит в "Привале" Невыкачанной вода. Вы знаете? Вы бывали? Неужели никогда? На западе гаснут ленты, Невы леденеет гладь. Влюбленные и декаденты Приходят сюда гулять. Это лирическая зарисовка с натуры, месяца через три после Октября, набросок быта, как он видится завсегдатаю В«Привала комедиантовВ». Впервые в истории города не отмечали Рождество открыто (В«Рождественских елок даже / Не привезли мужикиВ»). Еще не все заводы раздавила разруха (В«Запах фабричной сажи…»). Еще не полностью ушло из обихода слово В«декадентВ». Еще автор отождествляет себя с артистической богемой, доживающей свои последние недели. Еще открыт В«ПривалВ», в котором «…стоит… / Невыкачанной вода…». Подробнее об этом он написал уже за границей в В«Петербургских зимахВ»: В«Сырость, не сдерживаемая жаром каминов, вступила в свои права. Позолота обсыпалась, ковры начали гнить. Мебель расклеилась. Большие голодные крысы стали бегать, не боясь людей, рояль отсырел, занавес оборвался. Однажды в оттепель лопнули какие-то трубы и вода из Мойки, старый враг этих разоренных стен, их затопила: И все стоит в "Привале" невыкачанной вода…» Стихотворение вошло во второе — берлинское — издание В«ВерескаВ». Его прочитал и Александр Блок, но, конечно, много раньше, когда Георгий Иванов не думал ни о Берлине, ни о переиздании В«ВерескаВ», а готовил в новой редакции свою В«ГорницуВ», добавив к старым, начиная с 1910 года, стихам более новые, написанные в 1914—1918 годах. То была самая первая из четырех попыток на протяжении всей его жизни объединить под одной обложкой свое лучшее – то ли в виде собрания стихотворений, то ли избранного, а может быть, в виде В«изборникаВ». Вторая и третья попытки оказались успешными, в результате у нас есть В«ЛампадаВ», выпущенная к десятилетию его творчества, и парижское В«Отплытие на остров ЦитеруВ» (1937), вышедшее к двадцатипятилетию. Об этой неизданной В«ГорницеВ» известно лишь то, что сказал о ней Блок. В архивах рукопись Г. Иванова не найдена или не сохранилась. Издательство В«Всемирная литератураВ» передало рукопись новой В«ГорницыВ» на суд Блоку. И в марте 1919 года он написал свой отзыв, адресованный редакционной коллегии В«Всемирной литературыВ» и к печати не предназначавшийся. В принципе Блок поддерживал издание книги: « пользу издания могу сказать, что книжка Г. Иванова есть памятник нашей страшной эпохи, притом один из самых ярких, потому что автор — один из самых талантливых среди молодых стихотворцев. Это книга человека, зарезанного цивилизацией… которая нам — возмездиеВ». Но подход Блока менее всего прагматичен: издавать или не издавать? Для него вопрос вовсе не в этом. Его ставит в тупик личность поэта, вошедшего в мир искусства В«в годы самой темной реакцииВ». Время, которое мы зовем золотой порой серебряного века — между Первой и Октябрьской революциями, – крупнейший поэт той эпохи считал реакционным. Не случайно эта мысль высказана Блоком, когда им только что была окончена революционная поэма В«ДвенадцатьВ». Что озадачивает Блока в поэзии Георгия Иванова, которого он много лет знал лично и со стихами которого был знаком и раньше? Отмечал его талантливость, но знаком был лишь с отдельными стихотворениями. Г. Иванов неизменно дарил ему все свои сборники — всегда с теплыми дарственными надписями. Но вряд ли хотя бы одну из этих книг Блок прочитал от начала до конца. Большого интереса к творчеству Георгия Иванова он и не мог испытывать, зная о его принадлежности к акмеизму, от которого с самого его возникновения Блок отталкивался. Сделал лишь однажды исключение для стихов акмеистки Ахматовой, говорившей о себе даже в конце своего жизненного пути, лет через сорок после смерти Блока: В«Да, я акмеисткаВ». Только теперь, готовя для издательства отзыв на В«ГорницуВ», Блок впервые прочитал подряд сразу много стихотворений Георгия Иванова. В«Когда я принимаюсь за чтение стихов Г. Иванова, я неизменно встречаюсь с хорошими, почти безукоризненными по форме стихами, с умом и вкусом, с большой культурной смекалкой, я бы сказал с тактом, никакой пошлости, ничего вульгарного. Сначала начинаешь сердиться на эту безукоризненность, не понимая, в чем дело, откуда и о чем эти стихи. Последнее чувство не оставляет до конца. Но и это чувство подавляется несомненной талантливостью автора; дочитываешь, стремясь быть добросовестным; никаких чувств не остается, и начинаешь просто размышлять о том, что же это такоеВ». Даже через много лет, в эмиграции, когда Георгий Иванов писал совершенно иначе, о нем не раз говорили, что его поэзия ускользает от определений. Блок первым отметил это свойство: это В«чувство не оставляет до конца… Автор знает, например, Петербург, описывает его тонко, умно, даже приятно для некоторых людей, которые, как я знаю, поэзию понимают. Однако почувствовать Петербург автор не позволяет, и я бы сказал, не потому, что он не талантлив, а потому, что он не хочет этого. Что же он хочет? Ничего… Его куда-то спрятала жизнь, и сам он не знает куда… Как будто вовсе нет личности и потому — все не подвластно ни критике, ни чувству, ни даже размышлению… Природа мстит за цивилизацию… месть эта отражается на невинных больше, чем на виноватыхВ». Появились поэты, которые поверили, что форма и содержание — одно, что содержание и есть форма. Для Блока важен вопрос о В«пользеВ», о смысле искусства. Поэт должен В«проверять себя до конца, выворачиваться наизнанкуВ». В будущем этот урок, преподанный ему Блоком или самой жизнью, Г. Иванов отлично усвоил. У подъезда здания висела медная гравированная доска: Дом Искусств. Раньше тут обитал купец Елисеев, владелец роскошных магазинов — в Петербурге на Невском и в Москве на Тверской. Семья купца состояла из трех человек, занимали они вместе с прислугой 63 комнаты. Куда делся Елисеев, никто не знал, а пустовавшие апартаменты передали Дому искусств, открывшемуся 19 ноября 1919 года. По моде тех дней его тотчас же назвали сокращенно Диск. В«Иду на лекцию в ДискВ», или В«в Диске завтра мое выступлениеВ». Подойдя к подъезду, гражданин помедлил у афиши: В«ДОМ ИСКУССТВ при наркомпросе. В понедельник, 29 декабря с. г. состоится вечер ПЕТРОГРАДСКИХ ПОЭТОВ. Участвуют: А. Блок, Н. Гумилёв, Зоргенфрей, Г. Иванов, М. Кузмин, Н. Оцуп, В. Пяст, В. Рождественский и др. Начало в 8 час. вечера. Помещение отапливаетсяВ». Войдя в вестибюль, посетитель увидел толстобокие китайские вазы, мраморную лестницу с ковровой дорожкой, чугунную решетку перил со старорежимной позолотой. Гостиные, столовая, библиотека освещались электрическим светом. Гостю, привыкшему коротать вечера при коптилке, он казался ярким. В большом белом зале устраивались литературные вечера для публики. В«Раз в неделю советские граждане, вымывшись и нарядившись, собирались и играли в "старое время". На час-два один снова был знаменитым адвокатом, другой — светлейшим княземВ». На третьем году нового режима, в опустошенном Петрополе, который, по словам Георгия Иванова, В«уже тонул блаженноВ», эта публика, ее манеры, обращение друг с другом, вечерние платья и фраки казались сновидением, а если явью — то театральной. В«Чтобы убедиться, что это общество — не выходцы из другого мира, а настоящие советские петербуржцы, достаточно было поглядеть на их сапоги или руки. У большинства сапоги в заплатах, руки, почерневшие от кухни и черной работы. Но губы улыбаются, манеры изящны, все словно играют рольВ». Когда память возвращала Георгия Иванова в тот дом, он представлял себе лицо и голос Гумилёва. В этом здании, выходящем фасадами на Мойку, Невский и Морскую, Гумилёв прожил последние месяцы своей жизни. И отчетливо виделся Георгию Иванову фантастический бал-маскарад в этом доме в январе 1921 года, на который Мандельштам явился одетым Пушкиным. В эмиграции Г. Иванов написал В«Веселый балВ», по жанру — рассказ, по материалу — воспо минания. Основой послужил маскарад — В«первый бал за три года существования Северной Коммуны… И вдруг – маски, фраки, улыбки, запах духов, французский говор… Я не люблю балов, но в этом балу, право, было что-то волшебное… призрак легкой, прелестной, потерянной жизниВ» В рассказе упомянут Гумилёв, сказавший повествователю: В«Жорж, ты неосторожен. Я слышал, как ты откровенничал со своей дамой, болтал, что за границу хочешь. А мне только что сказали, что она особа очень подозрительная, чуть ли не чекисткаВ». Через двадцать лет, когда Георгий Иванов услышал по радио о блокаде Ленинграда, он с болью вспомнил самые голодные, самые холодные месяцы зимы 1920—1921 годов. Но в ледяной пустыне Дом искусств был все-таки оазисом В нем устроили писательское общежитие. Более знаменитого общежития за всю российскую историю не существовало. В елисеевские комнаты вселился цвет русской поэзии: Мандельштам, Гумилёв, Ходасевич. Двух из них часто навещал Георгий Иванов, а с третьим встречался больше случайно, то там, то тут. В совет руководителей Диска, или В«сумасшедшего корабляВ», как назвала его жившая в одном корабельных кубриковВ» Ольга Форш, входили Блок, Горький, Чуковский, Замятин и еще несколько человек. А из обитателей общежития Георгий Иванов запомнил старых знакомых Владимира Пяста и Валериана Чудовского, который до революции печатал критические статьи в В«АполлонеВ». Еще жил в Диске неразговорчивый Александр Грин, написавший там свои лучшие повести. Стал появляться в В«сумасшедшем кораблеВ» демобилизованный красноармеец Николай Тихонов. Его своей властью секретаря Союза поэтов Георгий Иванов принял в состав этой организации. В«Талант сильный, но неотесанныйВ», — определил он. Баллады Тихонова тогда на многих произвели впечатление. Наиболее интересными бывали спонтанные встречи на кухне писательского общежития. В дом Елисеева из дома Мурузи переместилась студия, в которой преподавал Гумилёв. Его ученица Ида Наппельбаум сказала однажды: В«Для меня этот дом на Мойке стал любимейшим местом души моейВ». Студий было несколько, преподавали в них, кроме Гумилёва, Лозинский, Замятин, Чуковский, Волынский. Как-то вечером Георгий Иванов из любопытства решил зайти в студию Гумилёва. Поднялся по скрипучей, неосвещенной боковой лестнице, вошел в длинную комнату. За столом спиной к двери совершенно прямо сидел невозмутимый мэтр. Слева внимала ему Ида Наппельбаум. Заканчива лось чтение стихов. Кто-то из студийцев, читая, заколебался, В«Если забыли строку, — сказал Гумилёв, — значит, она никуда не годится, ищите заменуВ». После чтения, толпясь, направились в холодную гостиную, где ждали Всеволод Рождественский, Георгий Адамович, Ирина Одоевцева. Играли в шарады, в буриме, коллективно сочиняли стихи – каждый должен был придумать одну строку, но так, чтобы в итоге получилось цельное стихотворение. И вдруг затеяли разговор стихами, что вызывало взрывы смеха. В марте 1920-го Георгий Иванов побывал на вечере Николая Гумилёва в Диске. Другое его выступление состоялось 11 сентября. Гумилёв произнес вступительное слово и прочитал свое новое стихотворение В«Молитва мастеровВ». Осенью 1920 года в Петроград приехал Герберт Уэллс. Остановился у Горького в бывшем особняке балерины Кшесинской. В честь знаменитого английского гостя 30 сентября Горький устроил в Доме искусств званый обед, на котором присутствовали Корней Чуковский, Александр Амфитеатров, Питирим Сорокин… – всего человек тридцать. Приглашен был и Георгий Иванов. Когда-то, лет в шестнадцать он увлекался книгами Уэллса, читал, конечно, В«Машину времениВ» и В«Человека-невидимкуВ». В 1914 году напечатал в В«АргусеВ» рассказ В«Приключение по дороге в БомбейВ», пародирующий В«Борьбу мировВ» Уэллса. Что и говорить, любопытно было увидеть вблизи кумира юношества, знаменитого писателя, которого Георгий Иванов представлял себе высоким, спортивным, склонным к юмору и располагающим к себе. И вот, порядочно опоздав, в бывшую столовую Елисеева в сопровождении Горького входит коренастый, низкорослый, со светлыми глазами, редкими волосами, сдержанный в движениях пожилой человек. Держал он себя скованно, не любопытствовал, вопросов не задавал, ничему не удивлялся, ничем не интересовался. То ли неважно себя чувствовал, то ли скучал. У некоторых сложилось впечатление, будто Уэллс и его сын, пришедший с ним на банкет, были настороже, словно чего-то опасались. Но за столом, накрытым с забытой роскошью, Георгий Иванов, приглядевшись, увидел в Уэллсе нечто иное — В«величие, важность, небрежностьВ» Русские писатели хотели довести до своего заморского собрата по перу неприглядную правду, рассказать о бедах, которые постигли их лично и русскую литературу в целом. Уэллс делал вид, что слушает переводы речей, но было ясно, что сознание его где-то далеко, а происходящее здесь ему безразлично. Г. Иванов испытывал чувство неловкости за своих коллег, распинавшихся перед невозмутимым чужестранцем. А время для литературы действительно было тяжелым. Георгий Иванов изготовлял рукописные сборнички своих неопубликованных стихов, сам иллюстрировал их и относил в книжный магазин издательства В«ПетрополисВ». Неизвестно, кем было положено начало этому поэтическому самиздату, но пример оказался заразительным, и ему следовали Гумилёв, Кузмин, Сологуб, Лозинский. Некоторые сборники изготовлялись в единственном экземпляре. Затеянный Гумилёвым и Георгием Ивановым рукописный журнал В«Новый гиперборейВ» размножили в пяти экземплярах. Несколько позднее номер журнала выпустили от имени Цеха поэтов гектографическим способом тиражом 23 экземпляра. Участвовали в нем, кроме Г. Иванова, Гумилёв, Ходасевич, Мандельштам, Лозинский, Одоевцева. Оцуп. Рождественский. Запомнил Георгий Иванов последнее посещение Диска. В«Осенью 1922 года, перед отъездом за границу, я зашел в Дом искусств. Давно кончились "пятницы" и литературные вечера… В залах… были поставлены столы для рулетки и баккара. Уголовного вида крупье во фраках слонялись без дела… Кто мог – выезжал, остальные переселялись в подвалы и чердакиВ». ДОМ ПОЭТО – НОВЫЙ ЦЕХ вЂ” НОВОРЖЕВ Петроградский Союз полностью создавался под контролем московского Союза, подвластного большевикам. В июне 1920 года в Петроград из центра послали своего эмиссара — поэтессу Надежду Павлович, набравшуюся опыта в Пролеткульте. Целью ее назначения в бывшую столицу была реорганизация профессионального Союза по образцу московского. Сразу по приезде Павлович развернула кипучую деятельность и уже 19 июня встретилась с Блоком, а 22 июня Блок рассказал о своем разговоре с ней Гумилёву. Через пять дней устроили в помещении Вольной философской ассоциации организационное собрание. Людей собралось мало, пришел Георгий Иванов. Лето стояло рекордно жаркое, в начале июля термометр показывал сорок градусов. В разгар жары устроили общее собрание, оказавшееся еще малолюднее. Председателем Союза поэтов стал Александр Блок, к нему приставили Надежду Павлович, хотя формально секретарем выбрали близкого к акмеистам Всеволода Рождественского. Георгий Иванов получил официальное приглашение вступить в Союз. Под письмом стояла подпись Блока, В течение лета еще несколько раз устраивали заседания. Наконец в начале сентября президиум Союза добился своего помещении, перестал нуждаться в помощи Вольфилы, как называли Вольную философскую ассоциацию, и перебрался на Литейный проспект в здание, и известное петербуржцам как В«дом МурузиВ», по имени бывшего владельца. Власти выделили Союзу пустовавшую квартиру в„– 7. На первый литературный вечер Союза поэтов, объявленный 4 августа 1920 года, Георгию Иванову пришлось спешить. Трамвая ждать не стал — они ходили до шести вечери, а после шести – никакой гарантии, и дошел до Городской Думы пешком. Вступительное слово сказал Блок, затем читала доклад красавица Лариса Рейснер (по прозвищу В«Замком по мордеВ» – это был акроним ее должности: зам еститель ком иссара помор ским де лам). Сергей Городецкий прочел стихи об Интернационале, ему вежливо похлопали. В сентябре при Союзе организовали Клуб поэтов и 5 октября он открылся в доме Мурузи. Побывавший в клубе Блок записал: В«Тошно, скучно. Злюсь на Павлович…». А через несколько дней он сделал такую запись: В«Гумилёв и другие фрондируют против Павлович и ШкапскойВ». В числе этих других был Георгий Иванов. Не В«фрондироватьВ» было невозможно — постоянное присутствие официального эмиссара лишало Союз независимости. Одно из собраний Союза запечатлелось в памяти Надежды Павлович: В«Сидим мы кругом стола. Мучительно молчим. Лозинский предлагает читать стихи. Начинаем по кругу. По одному стихотворению. После каждого — мертвое молчание. И вот круг кончен. Делать больше нечего. Блок упорно и привычно молчит, но спасительный голос Лозинского предлагает начал круг снова. Потом с облегчением уходим домой. Все это в конце концов Блоку надоелоВ». Тут-то и приблизилась кульминация. В той неспокойной атмосфере Блок, измученный обстоятельствами трудного времени и своим тяжелым душевным состоянием, решил оставить место председателя. Павлович уговаривала мать Блока повлиять на Александра Александровича, чтобы из Союза поэтов он не уходил. Прошло дня два, и на новом общем собрании Г. Иванов узнал, что Блок от председательствования все же решил отказаться. Утром 13 октября к нему домой на Офицерскую явилась делегация — человек пятнадцать, в их числе Георгий Иванов. Просили остаться в Союзе. Блок не возражал, но от дел хотел отстраниться. Председательской должностью он тяготился, хотя все, что от него требовалось, выполнял добросовестно и методично. Георгий Иванов настаивал на переизбрании, и тогда было избрано новое правление под председательством Николая Гумилёва. У многих составилось впечатление непреодолимого конфликта между Блоком и Гумилёвым. Обоим оставалось жить меньше года. Один предчувствовал свой скорый конец, другой видел себя В«посредине странствия земногоВ», ощущал в себе необъятную творческую силу и был устремлен к деятельности. В«Блок и Гумилёв, — писал Георгий Иванов, — ушли из жизни, разделенные взаимным непониманием … Нам, пережившим их, ясно то, чего они сами не понимали. Что их вражда была недоразумением, что и как поэты и как русские люди они не только не исключали, а скорее дополняли друг друга. Что разъединяло их временное и второстепенное, а в основном, одинаково дорогое для обоих, они, не сознавая этого, братски сходилисьВ». Был в Петербург сравнительно известный поэт Дмитрий Цензор. Акмеисты относились к нему пренебрежительно. В советское время Цензор опубликовал свои воспоминания о Блоке, в них упомянут и Г. Иванов. Дмитрий Цензор утверждал, что однажды в беседе с ним Блок якобы сказал: В«Считаю нужным отклонить рекомендованных в Союз поэтов Гумилёвым Георгия Иванова и других эпигонствующих, совершенно опустошенных, хотя и одаренных поэтовВ». Однажды в Союз поэтов пришла Анна Ахматова — получить личное удостоверение. Гумилёв в это время в другой комнате разговаривал с Блоком. Ахматова в ожидании присела на диван. Никто не подходил к ней, тогда подошел Г. Иванов и в качестве секретаря Союза подписал ей членский билет. Тем временем появился и Гумилёв, шагнул навстречу, извинился. В«Ничего… Я привыкла ждатьВ», — сказала Ахматова. 21 октября состоялся, возможно, самый интересный вечер. Созван он был Георгием Ивановым, уже ставшим к тому времени секретарем Союза поэтов вместо Всеволода Рождественского, которого, как сказал Блок, В«выперлиВ» из правления. В«Гвоздь вечера — И. Мандельштам… Он очень вырос… виден артистВ», — записал Блок в дневнике. Мандельштам читал самозабвенно, нараспев, закинув голову, прикрыв глаза, покачиваясь в такт стихам: В«Венецейской жизни, мрачной и бесплодной…» Лицо его преобразилось, светилось вдохновением. Осенью 1920-го возродился Цех поэтов. Основателей было трое – Николай Гумилёв, Георгий Иванов, Михаил Лозинский. Из числа других известных поэтов почти никто не согласился участвовать. Блок, Сологуб, Ахматова на приглашение ответили отказом. Один раз пришел Ходасевич и застал на заседании Цеха человек восемь. Ядро кружка составили Гумилёв, Мандельштам, Лозинский, Адамович и ставший секретарем Цеха Г. Иванов. Иногда приходил Николай Оцуп, часто бывавший в отъезде. Из провинции в голодный Петроград привозил он муку, сало, пшено. Г. Иванов написал шуточное стихотворение, пародируя В«Чижика-пыжикаВ»: Оцуп, Оцуп, где ты был? Я поэму сочинил. Съездил в Витебск, в Могилев, Пусть похвалит Гумилёв. Так уж мной заведено — То поэма, то пшено, То свинина, то рассказ, Съезжу я еще не раз… Кружок рос, в него входили поэты нового поколения. Участвовал в Цехе Сергей Нельдихен, ровесник Мандельштама, но еще ходивший в начинающих. Появлялся он в артистической куртке, и когда очередь читать доходила до него, приглаживал длинные волосы и превосходно поставленным голосом читал откровенно наивную, забавную стихопрозу: Иисус был великий, но односторонний мудрец. И слишком большой мечтатель и мистик; Если бы он был моим современником, Мы бы все же сделали с ним многое, очень многое. Он считал, что будущее русского стиха — паузник, и себя видел на пути сближения прозы и поэзии, а также футуризма и акмеизма. Но встал на путь литературной халтуры и выпускал тонкие книжки вроде В«Веселый стишок учебе впрокВ» или В«Перед тем как выйти в бой, правила усвойВ». Принят был в Цех Всеволод Рождественский, впоследствии исключенный. Георгий Иванов считал его слабым поэтом и на заседании Цеха сказал, что его книга В«ЛетоВ» – типичное эпигонство. Стихи неприятно гладкие, банально умелые, словно созданы, чтобы очаровать собой людей глухих к подлинной поэзии. Стихи испещрены чужими интонациями. Лоск не может заменить настоящей культуры. Если сопоставить стихи Рождественского в В«ДраконеВ» и книгу В«ЛетоВ», можно сказать, что Рождественский находится на распутье, ему нужно сделать окончательный выбор. Принята была Ирина Одоевцева, о которой Гумилев – когда ее нужно было кому-нибудь представить — непременно говорил, добавляя к имени: В«Моя ученицаВ». В«УченицейВ» пламенно увлекся ближайший друг учителя. В жизни Георгия Иванова это была единственная бурная влюбленность и не отразиться на его поэзии она, естественно, не могла. И отразилась не только в В«СадахВ», которые вышли через несколько месяцев, но даже в самом последнем сборнике, подготовленном им незадолго до конца и вышедшем посмертно. А пока в его В«СадыВ» прибавлялись новые стихотворения, написанные в те дни горячей влюбленности: Теплый ветер вздыхает, деревья шумят у ручья. Легкий серп отражается в зеркале северной ночи. И, как ризу Господню, целую я платья края, И колени, и губы, и эти зеленые очи… (В«Легкий месяц блеснет над крестами забытых могил…», 1921) После трех безвыездных лет в революционном Петрограде, словно из осажденного города, Георгий Иванов выбрался в конце 1920 года в Псковскую губернию. На выезд из Петрограда требовалось разрешение, его нужно было получить в исполкоме у чернобородого мрачноватого вида человека явно В«от станкаВ». Г. Иванов запася командировочной справкой: лиловая печать с серпом и молотом, под ними размашистая подпись, дающие право на передвижение в родной стране. Без лиловой печати и неразборчивой подписи он был этого права лишен. Командировку выдал Пушкинский Дом. Помещичьи библиотеки из расположенных в пушкинских местах усадеб губернские власти реквизировали и свозили в Новоржев. Среди книг и семейных архивов, свезенных как на свалку, могли оказаться драгоценные пушкинские материалы. В Новоржеве еще с прошлого года жил близкий друг, уехавший из голодного Питера выживать и преподавать историю и русский язык в Новоржевской советской школе номер один. От этого друга, приезжавшего в Петроград всякий раз, когда он только мог, Георгий Иванов и узнал о судьбе дворянских библиотек. Сонный уездный город, занесенный снегом, нагонял скуку. Никаких архивных материалов найти не удалось. Они уже все были прибраны к рукам. Местный председатель ЧК знал толк и в книгах, и в документах, все было им прощупано, просеяно. В этом чекисте кощунственно совмещались две страсти – одна к Пушкину, другая к расстрельным делам. Их он не перекладывал на подчиненных, а доводил до конца собственноручно. Лет через десять Георгий Иванов опишет эту жуткую встречу в очерке В«Чекист-пушкинистВ»: В«Вдоль стен очень просторной комнаты стояли шкафы красного дерева. Беглого взгляда на корешки находившихся в них книг было достаточно, чтобы убедиться, что передо мной богатейшая, тщательно подобранная библиотека пушкинской эпохи… – Поразительный результат, — искренне похвалил я… – Рад, что оценили… — забормотал он. — Понимающего человека редко видишь… Он разворачивал папки, доставал редкую книгу, снимал со стены рисунок, совал мне в руку увеличительное стекло… Несомненно, это был музей. Глушков был настоящим любителем и знатоком. Давая объяснения к своим сокровищам, входил в подробности… часто прелюбопытные… Странный тип. – Скажите, товарищ Глушков… как вы пришли к мысли собирать все это, откуда вы всем этим заинтересовались?.. Тут в соседней комнате зазвонил телефон. Глушков шел на минуту. — Нечего делать, — сказал он, вернувшись. — Неотложные дела… Чиновница моя в тот вечер, постаравшись для петербургского гостя, слишком жарко закрыла печку — сделался угар. Пришлось вставать с постели и открывать форточку… Темное небо было в торжественных зимних звездах, воздух упоительно свеж и чист. "Вековая тишина",— снова вспомнилось мне. Вдруг где-то далеко послышался грохот автомобильного мотора и сквозь этот грохот как будто выстрелы…» В Петрограде, когда Георгий Иванов вернулся, все вокруг было уныло. Снег не убирали, опустевшие улицы напоминали холодные коридоры в необитаемом запушенном замке. Знакомые рассказывали об эмигрантских газетах, продававшихся на черном рынке. При советской власти это был самый первый В«тамиздатВ». Стоили эти изредка попадавшиеся газеты дорого, их передавали из рук в руки, зачитывали до дыр. Люди были отрезаны от мира, а из случайных эмигрантских газет можно было узнать о событиях хотя бы месячной давности. Тем временем студийцы Гумилёва с его благословения организовали кружок В«Звучащая раковинаВ» — своего рола филиал Цеха для начинающих поэтов. Собрания проходили по понедельникам в квартире известного в Петрограде фотографа М. С. Наппельбаума, две дочери которого занимались в студии Гумилёва. Георгий Иванов стал постоянным гостем кружка, и мы видим его на исторической групповой фотографии, снятой в апреле 1921 года, вместе с Ириной Одоевцевой, Николаем Гумилёвым, Константином Вагиновым и другими. Посылая эту долго хранившуюся у него и дорогую ему фотографию литературоведу Владимиру Маркову, Георгий Иванов сделал приписку: В«Тихонов головой выше всей группы… Вагинов — подперев подбородок и согнув коленку в светлом костюме… Вера Лурье, две сестры Наппельбаум… Это студисты Звучащей раковины — милая, но бесталанная компанияВ». Это был уже третий по счету Цех и в практическом плане самый своевременный. Раньше можно было издавать свой журнал или альманахи, выпускать индивидуальные сборники, печатать стихи в журналах, которых было великое множество. Теперь всего этого не было. Состав Цеха заметно изменился. В нем осталось лишь трое из шести акмеистов первого призыва — Гумилёв, Мандельштам и Зенкевич, всего раз-другой заглянувший в Цех. Синдик первого Цеха Сергей Городецкий жил на Кавказе, а когда в 1920-м В«с новеньким партийным билетом в карманеВ» и со стихами о Третьем Интернационале приехал в Питер, то оказалось, что ни Гумилёву, ни Г.Иванову говорить с ним было не о чем. Еще один акмеист первого призыва, Владимир Нарбут, жил теперь в Одессе и занимался полит работой в ЮгРоста. Никуда из Петрограда не уезжавшая Анна Ахматова после развода с Гумилёвым в третьем Цехе ни разу не появилась. В октябре вернулся в родной город после трехлетних скитаний Осип Мандельштам. Его приезд способствовал возрождению Цеха. В Петербурге мы сойдемся снова, Словно солнце мы похоронили в нем, И блаженное, бессмысленное слово В первый раз произнесем. Написано в ноябре 1920-го в Петербурге о друзьях по Цеху, в Цехе и прочитано — как умел читать только Мандельштам. Напевно, с упоением, переходя на пафос, скандируя, закинув голову, прикрыв глаза, помогая себе руками, словно отрешенно дирижируя невидимым оркестром. В черном бархате советской ночи, В бархате всемирной пустоты, Всё поют блаженных жен родные очи, Всё цветут бессмертные цветы. (« Петербурге мы сойдемся снова…») Слушая Мандельштама, молодые участники Цеха понимали яснее, что цеховые правила и наставления Гумилёва пойдут впрок только тогда, когда в стихах отразится частица твоей личной ни на кого не похожей жизни. Иначе стихи останутся только В«литературойВ». Решили возродить журнал В«ГиперборейВ», существовавший при первом Цехе поэтов в 1912—1913 годах. Назвали В«Новым гипербореемВ». Издавать типографски было негде, и журнал оставался рукописным — В«самиздатВ» в четырех экземплярах. В первый номер вошло стихотворение Георгия Иванова « меланхолические вечера…», во второй — В«Не о любви прошу, не о весне пою…», в третий — В«И дальний закат, как персидская шаль…», а также рисунок Г. Иванова, изображающий этот закат, в последний, четвертый номер – « середине сентября погода…». И только в следующем году, в начале нэпа, смогли выпустить уже не рукописный и не ротаторный, а настоящий, отпечатанный в типографии альманах В«ДраконВ», причем солидным для поэтического издания тиражом – 5 тысяч экземпляров. Назван альманах был по гумилевской В«Поэме началаВ», носившей подзаголовок В«ДраконВ». На Георгия Иванова эта В«космическая поэмаВ» сильного впечатления не произвела. Он говорил, что поэма В«не возвышается над средим уровнем творчества ГумилёваВ». Но гумилёвский В«ЛесВ», впервые напечатанный в том же альманахе, Г. Иванов назвал лучшим стихотворением в В«ДраконеВ», в котором участвовали лучшие поэты тех лет, впрочем, в Цех поэтов не входившие — А. Блок, А. Белый, М. Кузмин, Ф. Сологуб. Другие участники — члены Цеха и примыкавшие к ним начинающие. Всего пятнадцать поэтов. Георгий Иванов написал для журнала В«Дом искусствВ» рецензию, в которую, кроме обзора В«пятнадцатиглавогоВ» В«ДраконаВ» и сборника Анны Ахматовой В«ПодорожникВ», включил и тщательно продуманный отклик на сборник Владислава Ходасевича В«Путем зернаВ». Сама же рецензия называется В«О новых стихахВ». Точно под таким же названием Г. Иванов когда-то публиковал статьи в В«АполлонеВ», но в данном случае заголовок намеренно перекликался с одноименной статьей Ходасевича в газете В«Утро РоссииВ» (17 мая 1916 года), в которой Ходасевич едко расправился с В«ВерескомВ». Георгий Иванов за былые нападки отплатил добрым словом. Он назвал В«Путем зернаВ» сборником В«высшей гармонической сложностиВ», книгой, В«близкой целомудренной музе БоратынскогоВ». Однако высказал и мысль, которую позднее уточнил в своих эмигрантских статьях « защиту ХодасевичаВ» и В«К юбилею В. Ф. ХодасевичаВ», — мысль о том, что автор В«Путем зернаВ» больше имеет сказать, чем в состоянии это сделать. В«САДЫВ» В«ДраконВ» печатался в первой половине марта 1921, то есть в самый разгар Кронштадтского восстания. Петроград был объявлен на осадном положении. Власти запретили любые собрания. В дни восстания арестовали петроградских литераторов Соломона Познера, Амфитеатрова, Ирецкого, Рождественского. Освобождены они были только в начале апреля, недели через две после того как Тухачевский со стотысячным войском подавил с особой жестокостью восстание рабочих и матросов на острове Котлин. Знали, что восстание не было антисоветским, как его старалась представить обывателю печать. Кронштадтцы стояли за Советы, но без коммунистов. Георгий Иванов, в то время искушенный в политике не более, чем его друг Гумилёв, многого ожидал от восстания. Очевидец, встретивший Г. Иванова в Доме искусств, оставил лаконичную запись: В«Пришел парикмахер, и в самый тот день, когда начался штурм Кронштадта, Георгий Иванов, окутанный белым покрывалом, предсказывал близкий конец большевиковВ». Вряд ли то было предсказание, вероятнее всего – только надежда. И надежда усиливалась горячим желанием. В«Я с радостью отдал бы все свои стихи, лишь бы кронштадтцы победилиВ», — говорил он. Ироническое упоминание о Г. Иванове тех дней находим у К. Вагинова: « рощах холма Джаникола собралась Аркадия. Шепелявит Георгий Иванов, пророчествует Адамович, играет в футбол Оцуп. Истребляют они дурной вкусВ». В солнечное позднее утро, когда В«с моря летел какой-то особенный, шалый теплый ветерВ» и казалось, что любые усилия стоят того, чтобы выжить (лишь бы жить, лишь бы жить…), он сошел с трамвая на Михайловской площади. Побрился в В«подпольнойВ» парикмахерской, расплатился несколькими тысячными кредитками из полученного вчера гонорара за перевод В«МазепыВ» Байрона и, чувствуя легкость в теле и радость бытия, направился пешком по солнечной стороне Невского проспекта к Николаевской улице, где находилась известная ему, тоже В«подпольнаяВ» столовая. Было обеденное время, а он еще не завтракал и в предвкушении горячего борща с пирожками взбежал на второй этаж и поднял руку, чтобы позвонить. Дверь открылась сама. Стоявший в дверях чекист вежливо предложил ему войти. В нелегальной столовой была устроена засада. Задержанных посетителей вечером под конвоем препроводили на Гороховую, 2, где до революции (Боже, как это было давно!) помещалось Петербургское градоначальство, а нынче располагаясь наводящее ужас на население чекистское заведение. Так апрельским вечером Георгий Иванов угодил в тюрьму. А точнее в две, поскольку с Гороховой, где, как было известно В«сиживалВ» Блок, Г. Иванова перевели на Шпалерную, где менее чем через полгода свои последние предрасстрельные дни провел Николай Степанович Гумилёв. За Георгия Иванова хлопотала Академия наук, и вскоре он был отпущен, хотя совсем не надеялся, что удастся выйти через столь короткий по любым стандартам срок. В«Небритый, облезлый, с узлом под мышкой я шел к Неве домой. Солнце сияло, дул резкий ладожский ветер, и большие льдины, треща и сверкая, проползали по темно-зеленой НевеВ». Вскоре случайно увидел Николая Гумилёва на Бассейной улице. Гумилёв отчитывал Осипа Мандельштама, который ухаживал за артисткой Арбениной, очередной любовью Гумилева (В«моя атласная кошечкаВ»). Арбенина стояла тут же, испуганная, не в состоянии остановить начавшуюся ссору. Подошедший Георгий Иванов сказал: В«Услышал страшное слово "предательство", и это в присутствии нашей бедной ПсихеиВ». В тот же день он сочинил шуточное стихотворение, пародируя распространенный тогда жанр баллад В«Сейчас я поведаю, граждане, вам / Без лишних присказов и слов, / О том, как погибли герой Гумилёв / И юный грузин Мандельштам…» Сохранилась короткая записка Георгия Иванова, которая была приложена к следственному делу Николая Гумилёв (В.Ч.К. Дело в„– 214224). В записке не содержится ничего инкриминирующего, она была найдена при обыске у Гумилёва и приложена к его делу на всякий случай. Записка любопытна тем, что может дать нам представление о повседневности Г. Иванова: В«Почтамтская 20, кв. 7, т. 28-81. Милый Николай! Пожалуйста, приходите сегодня с Анной Николаевной к нам и приведи с собой Михаила Леонидовича, если он будет у тебя. Приходите непременно. Мне самому нельзя уйти из дому, потому что у меня будет один корпусной товарищВ» Михаил Леонидович — это Лозинский, дружеские отно шения с ним сохранились со времени первого Цеха. Аня Николаевна — вторая жена Гумилёва, в девичестве Энгельгардт. А Почтамтская, 20 — последний адрес Георгия Иванова в Петрограде. Собираясь жениться на Ирине Одоевцевой, он подыскивал квартиру. Безуспешно пытался получить комнату в писательском общежитии в Доме искусств. Наконец администрация Дома предложила ему в этом бывшем особняке купца Елисеева две комнаты — баню с предбанником. Г. Иванов колебался. Видя его в затруднительном положении, Георгий Адамович, живший на Почтамтской. 20, в бельэтаже, в трехкомнатной квартире своей родственницы, эмигрировавшей во Францию, предложил поселиться у него. Г. Иванов передал елисеевскую баню Гумилёву, в которой он прожил недолго и там же в ночь на 4 августа 1921 года был арестован. Г. Иванов с Одоевцевой переехал к Адамовичу на Почтамтскую, в богатый доходный дом против дворца Фредерикса, бывшего министра двора. Улица считалась аристократической. Уже начался нэп, и на Почтамтскую в просторные квартиры ринулись новые скоробогачи. Одну из комнат Адамович сдал спекулянту Васеньке, которого Г. Иванов описал в романе В«Третий РимВ». Летом 1922 года Георгий Иванов задумал добиваться отъезда за границу, чтобы там В«пересидетьВ» до времени, когда все В«наладитсяВ», и квартира на Почтамтской начала превращаться в проходной двор. Адамович втянулся в картежную игру, к нему стали наведываться сомнительные личности. Г. Иванов старался как можно реже дома. И когда Георгий Иванов с Ириной Одоевцевой уже обосновались в Берлине, в квартире Адамовича в конце 1922 года было совершено преступление, суть которого осталась неизвестной. Одоевцева что-то знала, но в своих в мемуарах ни словом не проговорилась. А Георгий Владимирович рассказал о том, что знал (а то, что не знал, вероятно, домыслил), в очерке В«Дело Почтамтской улицыВ», впервые напечатанном, когда ни его, ни Одоевцевой, ни Адамовича уже давно не было в живых. Весной 1921 года Георгий Иванов последний раз видел Александра Блока, чей персональный вечер в Большом драматическом театре проходил 25 апреля. Это было его последнее выступление в Петрограде. Зал, вмещавший полторы тысячи человек, оказался переполненным, стояли в проходах. Речистое вступительное слово Корнея Чуковского – и на сцене остался один Блок. Перед такой огромной аудиторией он никогда еще не выступал. Аплодисменты стихали на какие-то секунды и снова усиливались. Читал он не много, больше времени занял доклад Чуковского. Аплодисменты звучали после каждого стихотворения. Последним он прочел В«Девушка пела в церковном хоре…». Овация, устроенная по окончании вечера, не смолкала. Публика не хотела уходить. В зале погасили свет, и только тогда люди стали расходиться. Но многие ждали у выхода, чтобы еще раз взглянуть на Блока. Возвращались пешком по набережной Фонтанки: впереди Чуковский со своими студийцами из Дома искусств, позади Блок с Гумилёвым. Не обращая ни на кого внимания, они вели серьезный разговор. Обрывки слов долетали до Георгия Иванова, который шел позади вместе с молчавшим Зоргенфреем, близким другом Блока, автором уже упоминавшегося стихотворения, облетевшего весь город: В«Что сегодня, гражданин / На обед? / Прикреплялись, гражданин, / Или нет? / Я сегодня, гражданин, / Плохо спал: / Душу я на керосин / ОбменялВ». Некоторые фразы из разговора Блока и Гумилёва, расслышанные Георгием Ивановым, растревожили его. – Николай Степанович, союза между нами быть не может… – Значит худой мир, либо война?.. – Худого мира тоже быть не может… Это было продолжение их давней полемики о поэзии, но продолжение это оказалось завершением спора, через несколько дней Блок уехал в Москву, а с середины мая болезнь его обострилась и до самой кончины удерживала дома. Весной Георгий Иванов работал над статьей для журнала В«Дом искусствВ». Была она трудной, так как предстояло на нескольких страницах дать обзор творчества более чем десяти поэтов. Со статьей вышла неприятность: Евгений Замятин, член редколлегии журнала, подверг ее радикальной правке. Г. Иванов протестовал, настаивая на первоначальном варианте, но получил отказ. В«Если с правкой вы не согласны, печатать вообще не будемВ», — сказали ему. Он тут же написал заявление в президиум Союза поэтов, что значило — лично Гумилёву. С ним Г.Иванов предварительно уже обсудил ситуацию. В«Пиши заявление, — сказал Гумилёв, — поддержку обещаюВ». И он написал: В«Мне была заказана журналом Дома Искусства статья о современной поэзии. Сдав ее, я получил ответ о принятии ее при условии изменения одного лишь места, каковое и было мною произведено. Через несколько месяцев я увидел мою статью отправляемою в набор, причем к величайшему моему недоумению констатировал в ней присутствие совершенно неграмотных вставок, сделанных рукою Е. Замятина. Я сообщил о происшедшем Чуковскому и получил от него категорическое заверение в том, что моя статья не подвергнется никаким посягательствам и происшедшее лишь недоразумение. Однако сегодня я узнал, что статья моя вовсе выкинута из номера, причем мотивом этому послужило мое несогласие на поправки. Поэтому я прошу у президиума Союза поэтов защиты моих прав на литературную самостоятельность, подвергшуюся такому грубому посягательству со стороны редакции журнала "Дом Искусств"В». Гумилёв не спеша прочитал сочинение, одобрительно-иронически хмыкнул. Править в этом шедевре канцелярского жанра ничего не стал, только поставил своей рукой дату: 8 июля 1921. А на другой день написал сопроводительное письмо в Президиум Союза писателей: В«Препровождая при сем заявление поэта Георгия Иванова, очень прошу Президиум Союза писателей вынести суждение о происшедшем и сообщить его Президиуму Союза поэтов. Я хочу верить, что это будет сделано незамедлительно, дабы угроза Е. Замятина о непомещении статьи во втором номере не могла быть приведена в исполнение. Председатель Союза поэтов Н. ГумилёвВ». Через три дня письма Г. Иванова и Гумилёва рассматривали в Союзе писателей. То ли возникли споры, то ли не все члены Президиума были в сборе, но обсуждение отложили. И только за день до ареста Гумилёва принято было решение: В«Признать: а) что всякая заказанная статья, независимо от того напечатана она или не напечатана, должна быть оплачена б) что всякие крупные изменения должны быть произведены с ведома автораВ». Статья появилась во втором номере журнала. По понедельникам встречались у Иды и Фриды Наппельбаум – дочерей бывшего придворного фотографа-художника, делавшего в то время превосходные портреты Георгия Иванова, Мандельштама, Ахматовой, Гумилёва, Кузмина, Адамовича. Хозяйкой салона считалась романтическая черноглазая Ида. Сюда легко было попасть — квартира располагалась не где-то на окраине, а на Невском, недалеко от Литейного проспекта. Вместительная комната с высоким потолком и венецианским окном с видом на проспект. Через всю комнату проведена труба от буржуйки. Диванов, кресел, стульев не хватало, сидели на полу. Однажды пришла Анна Ахматова и все, как по команде, встали. Читал Михаил Кузмин, в поношенном сюртуке, на носу пенсне. Рядом как всегда Юркун. Тощий изможденный Вагинов в военном френче. Представительный Бенедикт Лившиц, заполняющий пространство комнаты своим трубным басом. Размагниченный, рассеянный Всеволод Рождественский. Сохранивший аристократические манеры Михаил Лозинский. Удлиненное лицо Анны Радловой. Тут же художница Шведе, написавшая портрет Гумилёва под открыточным ультрамариновым небом на фоне африканских пальм. Элегантный Стенич, странный, громоздкий Нельдихен. Всё в тех же единственных клетчатых штанах, прозванных В«пястамиВ», Владимир Пяст. Сначала это был кружок В«Звучащая раковинаВ», задуманный, как дочернее отделение Цеха поэтов, как В«малый цехВ» для большой группы молодежи. Но вскоре В«Звучащая раковинаВ» переросла в литературный салон. Георгий Иванов приходил сюда с Ириной Одоевцевой, иногда к ним присоединялся Георгий Адамович. У Одоевцевой светлые наивные глаза, длинные ноги, в волосах красного отлива – бант в клетку. В том же году, в сентябре, Георгий Владимирович женился на Одоевцевой. Она была родом Риги, в Петрограде к тому времени жила лет семь. В начале мировой войны ее отец, видный рижский адвокат, решил переехать в столицу, подальше от линии фронта. В начале июля вернувшийся после поездки в Севастополь Гумилёв позвал Жоржа пойти с ним к Ахматовой. Тогда она была замужем за Владимиром Шилейко, сам же Шилейко находился в Царском Селе, а Гумилёв предпочитал видеться со своей бывшей женой только на людях. Был ли это его последний приход к Анне Андреевне? Пешком отправились с Жоржем на Сергиевскую улицу. Подойдя к дому, Гумилёв крикнул в открытое окно: В«Аня!В» Ахматова выглянула в окно, с неудовольствием увидела, что Гумилёв не один, и провела их к себе. Гумилёв явился с дурной вестью. В Крыму жила мать Ахматовой, он навестил ее. Плачущая теща сообщила о смерти сына — брата Ахматовой, о чем и пришел известить Гумилёв. Помолчали. Потом заговорили об издательстве Зиновия Гржебина, с которым Ахматова тогда судилась. В«Но Гржебин правВ», — холодно сказал Гумилёв. Георгий Иванов, до сих пор молчавший, сострил, заступаясь за Ахматову: В«Он не прав уже потому, что он ГржебинВ». В конце июля Гумилёв подписал договор со В«Всемирной литературойВ» на редактирование романа Мюссе В«Исповедь сына векаВ» в переводе Георгия Иванова. А на другой день состоялось общее собрание Союза поэтов. При нем существовал Клуб поэтов, и как раз о нем зашел разговор на собрании. Георгий Иванов предложил передать руководство Клубом Цеху поэтов, с чем собрание согласилось. Но для Гумилёва уже абсолютно все было поздно. Георгий Иванов, даже в ту жестокую пору, не мог себе представить, что Гумилёву оставалось жить только четыре дня на свободе и четыре недели до казни. В«СадыВ» — лучший сборник первой половины жизни Георгия Иванова. Теме любви к женщине посвящено каждое пятое стихотворение. Все они автобиографичны, среди них – подлинные шедевры. Георгий Иванов жил, очарованный встречами с будущей женой, единственной женщиной, которую по-настоящему любил в своей жизни, и стихи о начале этой любви сам ценил чрезвычайно. Признаки той высокой самооценки обнаруживаются на протяжении многих последующих лет. Он включил, например, любовную лирику В«СадовВ» в свою книгу, изданную к 25-летию его творческой деятельности. А в самом последнем сборнике (1958) снова вернулся к стихам о любви из В«СадовВ», взяв строки из них в качестве эпиграфа – В«И разве мог бы я, о посуди сама,/ В твои глаза взглянуть и не сойти с умаВ». И как отзвук на этот эпиграф пишет новое стихотворение: Ты не расслышала, а я не повторил. Был Петербург, апрель, закатный час, Сиянье, волны, каменные львы… И ветерок с Невы Договорил за нас. (В« Ты не расслышала, а я не повторил…») На биографические признания его стихи петербургского периода в целом довольно скупы. Но они проявляют биографический характер тем определеннее, чем подробнее мы узнаем о жизни их автора. А без знания жизненного пути многие стихи теряют часть своего содержания. На биографию можно взглянуть как на комментарий к стихам, тогда понятнее становится творческое развитие. Эволюция в мироощущении прямо сказалась и на формальной стороне его стихов. В В«СадахВ» отчетливо видно, что поэт наконец самореализовался, выразил свою личность. В«СадыВ» — лебединая песня его романтизма и предчувствие чего-то другого, что еще только должно влиться в его творчество. Эта книга — повторение пушкинского шага, хотя и на акмеистической тропе: от фонтана Бахчисарая к новой классике. В ней настойчиво присутствует образ воды как психологического зеркала. Поэтичен у Г. Иванова сам контраст широких про странств в В«СадахВ» и их камерных настроений. В«ВерескеВ» действительность воспринималась сквозь призму искусства, в В«СадахВ» — сквозь призму превращений (всё превращается во всё). Заметен богатый культурный пласт. Это Восток западных романтиков и Восток, байронически воспринятый русскими романтиками. Все это обретает второе дыхание в стихах акмеиста, написанных в годы разрушения культурных ценностей. Автор переходит от романтизма к классицизму и вновь возвращается в романтизм. Акмеизм по выражению О. Мандельштама, есть тоска по мировой культуре. В«СадыВ» утверждали это В«поэтическое томлениеВ» по культуре и утверждали связь с широким спектром культурных традиций: с греческой мифологией, евангельскими образами, с барокко, классицизмом, сентиментализмом, английским и немецким романтизмом (Байрон и Гофман), русским фольклором, Пушкиным-романтиком, архитектурой Петербурга, живописью любимых художников — Клода Лоррена, Антуана Ватто и других. Все это лаконично и выразительно упомянуто в книге, все эти культурные впечатления нашли свое место в мироощущении поэта, все следы этих традиций связаны с личностью и стилем автора. Отсюда и множественное число в названии книги. В ней восточные В«сады неведомого халифатаВ» соседствуют с греческими В«золотыми садами ГесперидВ», а петербургский Летний сад – с предромантизмом Оссиана и французским XVIII веком. Если в его первой книге редкое стихотворение обходилось без названия, то в В«СадахВ» названий почти нет. Поэт сознательно не хочет подчинять многотемность узости любого заголовка. Книгу пронизывает мотив превращений всего во всё. Подобные метаморфозы встречаются и у Гумилёва, лучший пример тому гумилёвская строфа: С сотворенья мира стократы, Умирая, менялся прах. Этот камень рычал когда-то, Этот плющ парил в облаках. В В«СадахВ» этот мотив звучит чаще, чем у других акмеистов. Можно допустить, что он перенял его от Гумилёва, хотя Г. Иванов читал восточных поэтов и у них подслушал мотив превращений, перевоплощений, метаморфоз. Тема одного очень ценимого им стихотворения (впоследствии оно перешло в берлинское В«Отплытие на остров ЦитеруВ» 1937 года) — вечные превращения: Зеленою кровью дубов и могильной травы Когда-нибудь станет любовников томная кровь, И ветер, что им шелестел при разлуке: "Увы", В«УвыВ» прошумит над другими влюбленными вновь. Прекрасное тело смешается с горстью песка, И слезы в родной океан возвратятся назад… "Моя дорогая, над нами бегут облака, Звезда зеленеет, и черные ветки шумят!" Зачем же тогда веселее играет вино И женские губы целуют хмельней и нежней При мысли, что вскоре рассеяться нам суждено Летучею пылью, дождем, колыханьем ветвей… (В«Зеленою кровью дубов и могильной травы…», 1921) В достоинствах последней строфы Георгий Иванов не был уверен. В известном петроградском издательстве Зиновия Гржебина сотрудница попросила поэта написать ей что-нибудь на память в альбом. Было это 1 марта 1921 года. После колебаний Г. Иванов выбрал недавно написанное В«Зеленою кровью…». Но когда дошел до последних строк, они ему не понравились и он тут же их переделал: Зачем же тогда веселее играет вино И женские губы целуют хмельней и нежней При мысли, что даже и нам посетить суждено Холодную область беспамятных бледных теней? Во втором издании В«СадовВ» он исправил В«земное виноВ» на В«играет виноВ», а позднее, когда готовил к 25-летию своего творчества итоговое В«Отплытие на остров ЦитеруВ», последнюю строфу совсем отбросил. Грустная поэзия метаморфоз у Георгия Иванова не связана с какой-либо заведомо предвзятой теорией. Это не теософское переселение душ, метампсихоз, находимый, например, у Мандельштама. Разговор или хотя бы обмен репликами на эту тему у Г. Иванова с Мандельштамом был. У теософов перевоплощению подвержены живые существа, у Георгия Иванова перевоплощаются вещи, явления, феномены. Мысль вполне настойчивая, к ней поэт возвращается опять и опять. Даже в его последней, предсмертной книге есть вдохновенное стихотворение о Лермонтове, открывающееся картиной вселенских превращений: В«Мелодия становится цветком…», который делается песком, ветром, мотыльком… И перевоплощается мелодия В тяжелый взгляд, в сиянье эполет, В рейтузы, в ментик, в "Ваше благородие", В корнета гвардии – о, почему бы нет?.. В«СадыВ» содержат целый набор подобных превращений. Ветер был травою и облаком и когда-нибудь станет человеческим сердцем. Любовь превратится в семицветную радугу, ветку дуба, кукованье кукушки. Невероятные превращения в океане времени могут повторяться. Этот сегодняшний прекрасный вечер В«однажды уже пламенел в ПалестинеВ» в дни земной жизни Иисуса. Иногда мысль выражена более загадочно. В В«СадахВ» есть сонет, основанный на проблеске метапамяти. Ценно в нем то, что показан не результат тонкого воспоминания вперемешку с воображением, а сам ход в воспоминания: Я слушал музыку, не понимая, Как ветер слушают или волну. И видел желтоватую луну, Что медлила, свой рог приподымая. И вспомнил сумеречную страну, Где кличет ворон — арфе отвечая, И тень мечтательная и немая Порою приближается к окну И смотрит на закат. А вечер длинный Лишь начался, Как холодно! Темно Горит камин. Невесел дом старинный, А все, что было, было так давно! Лишь музыкой, невнятною для слуха, Воспоминания рокочут глухо. (В« Я слушал музыку, не понимая…») С воспоминаниями, ведущими за пределы обычной человеческой памяти, связана у Г. Иванова и ретроспективная тема — тема старины. Многие, начиная с Гумилёва и до наших современников, говорили о зависимости молодого Георгия Иванова от Михаила Кузмина. Это верно, но это частность, эпизод. Столь же, если не больше, повлиял на молодого поэта искусствовед Николай Врангель (брат главнокомандующего П. Н. Врангеля). Его, а не Кузмина Георгий Иванов называл В«ментором своей юностиВ», В«очень дорогим и близким другомВ». Николай Николаевич Врангель разыскал множество остававшихся неизвестными стихотворений второстепенных поэтов XVIII столетия, что-то исправил, присочинил, стилизовал и издал свою мистификацию — антологию старинной любовной лирики. В общении с Врангелем вкус к старине у Г. Иванова принимал отчетливые формы. Было множество других импульсов, полученных из иных источников, прочувствованных, обдуманных и преображенных в ретроспективную тему. В книге нет случайных строк, случайное осталось за оградой В«СадовВ». Сборник невелик: 46 стихотворений и маленькая поэма В«Джон ВудлейВ». В подзаголовке она названа В«Турецкой повестьюВ» на манер романтических поэм начала XIX века. Отбор проделан строго: столько же, если не больше стихотворений, написанных между 1916-м и 1921-м, в В«СадыВ» он не включил. Для него поэзией овеяно не вообще что-либо старинное, а конкретные страницы истории и культуры. Так, живопись Ватто вошла в его творчество с первой книги. Этот же мотив находим у Георгия Иванова и в дальнейшем, затем опять в В«СадахВ», не говоря о более поздней поэзии вплоть до последнего сборника, в котором Г. Иванов выразил ту же, всегда загадочную для него свежесть искусства Ватто. Устойчивым оказался и вкус к культуре Шотландии — в частности к Оссиану. Когда в В«СадахВ» Георгий Иванов говорит об опустошении, принесенном революцией, он вспоминает В«своюВ» Шотландию и В«бледное светило ОссианаВ», которое сопровождает В«насВ» в опустошенном краю. В«Старинных мастеров суровые виденья, / Вы мной владеете…» – в этих словах и подобных им показано эмоциональное происхождение его ретроспективных вкусов. Темы книги намеренно далеки от современности и повседневности, и лишь встречаются намеки, что революция принесла с собой мерзость запустения. Автор стремится поставить себя вне современности или, может быть, даже над нею. Призывать поэта стать ближе к жизни — бессмысленно. В любом случае, если он действительно поэт, вне жизни он стоять не может, потому что настоящая поэзия — это всегда незаурядно обостренное чувство жизни. В последней книге Георгия Иванова В«1943—1958. СтихиВ» встречается автобиографическая подробность о том, сколь отстраненно в 1917 году он воспринимал происходящее: В черной шинели, с погонами синими, Шел я, не видя ни улиц, ни лиц. Видя, как звезды встают над пустынями Ваших волнений и ваших столиц. (В«Ветер с Невы. Леденеющий март…») Уличные В«волненияВ», к чему бы они ни вели, в сравнении с творчеством низшая реальность, более грубый ее уровень, разрушительный или инертный, тогда как творчество, по природе своей, созидательно и динамично. Такова творческая позиция автора В«СадовВ», и критика, конечно, встретила их враждебно. Поэтесса София Парнок, под псевдонимом Андрей Полянин, рецензировала В«СадыВ», охваченная рвением указать властям на противников режима: В«Если такие "Сады" насаждаются, значит есть любители прогуливаться в них. У Георгия Иванова есть читатели. Откуда они? Много ли их? В дни, когда ответственность за жизнь лежит на каждом из нас, значительны не только большие и открытые враги, а каждая мелкая червоточинаВ». София Парнок встречала Георгия Иванова и в своей рецензии дает о том понять: В«Вскоре после того, как Кузмин галантно, как в бальный зал, ввел в русскую поэзию тогда еще только "даму" — Анну Ахматову, в ряду изысканных аполлоновцев стала появляться одетая с иголочки фигура, с равным изяществом носившая "модели" разнохарактерных лучших домов" того времени — Гумилёва, Ахматовой, Мандельштама. Это был Георгий Иванов — не создатель моды, не закройщик, а манекенщик, мастер показывать на себе платья различного покроя. Прошло столько лет, Россия успела сменить порфиру на рабочую блузу и снова пестро приодеться в конфекционе "новой экономической политики”, Ахматова из дамы стать женщиной и из женщины – человеком, а в заколдованных В«СадахВ» Георгия Иванова мы встречаем все туже с иголочки фигуру. А если любы сердцу моему, Так те шелка, что продают в Крыму. шуршит нам голос из-под стеклянного колпака, накрывающего эти бездыханные "Сады". Чтобы разлюбить, надо было изведать любовьВ», — назидательно продолжает сторонница однополой любви Парнок-Полянин. В любовной лирике В«СадовВ» трудно не почувствовать высоту духовного строя: Обыкновенный день, обыкновенный сад, Но почему кругом колокола звонят, И соловьи поют, и на снегу цветы, О, почему, ответь, или не знаешь ты? (В«Не о любви прошу, не о весне пою…», 1921) Ни у кого из акмеистов, кроме Николая Гумилёва и Георгия Иванова, нет любовных стихотворений сталь В«предельногоВ» звучания. В«УпоительнейшийВ», по слову Г. Иванова, Мандельштам не оставил после себя ничего равного в этом жанре. Гумилёв в том лучшем, что создано им незадолго до смерти, не останавливается на В«предельномВ» уровне, стремясь перейти в В«запредельноеВ». Женская любовная лирика Анны Ахматовой связана с реалиями повседневной действительности и представлена новеллистически. Нюансы высокого чувства у Георгия Иванова — торжественность и печаль: В«Эоловой арфой вздыхает печаль…», или: В«Глядит печаль огромными глазами…». И этот минорный строй становится связующим звеном с темой метаморфоз. Отзыв Софии Парнок любопытен тем, что самозванцем в поэзии она отнюдь не была. Писала неплохие стихи, но ее взгляд на творчество резко отличался от акмеистического. Тогда поэты Москвы и Петербурга заметно разнились в своих вкусах, и это было благом для русского стиха, поскольку их противостояние обогащало русскую литературу. Ведь если поэты не приемлют один другого, то именно оттого, что радикально расходятся во взглядах на поэзию. « крошечном, отделенном от всего живого пространства, загроможденном как лавка антиквара гравюрами, вышивками, коврами и другими, конечно, самыми модными старомодными вещами, в тесноте, сдавливающей дыхание, сковывающей всякое свободное движение, что же делать, как не переводить глаза с предмета на предмет?.. За стенами антикварной лавки мир – та же дорогая витрина: "И дальний закат, как персидская шаль”, "Над татарской Казанью месяц словно пленной турчанкой вышит". И среди колдующей страшной неподвижности всего окружающего, преувеличивая степень одушевленности собственного существования, Георгий Иванов, любитель совершенной формы, начинает вздыхать по собственной своей окончательной формальной застылости: О, если бы тусклой закатной парчой Бессмысленно таять над томной водою… Писание таких безнадежно совершенных стихов и есть то самое "бессмысленное таяние", к которому вожделеет Георгий Иванов… Духовно убогие и, следовательно, художественно мертвенные эти "Сады" — явление и явление весьма знаменательноеВ». В В«СадахВ» нет того казенного оптимизма, в плену которого находился их критик Андрей Полянин. Брошенные как бы мимоходом отдельные намеки на современную разруху перекликаются с мотивом бренности всего земного. Тем самым усиливается сама тема разрушения. Легкий месяц блеснет над крестами забытых могил, Тонкий луч озарит разрушенья унылую груду… (В« Легкий месяц блеснет над крестами забытых могил…»,1921) И даже когда поэт говорил о Шотландии XVIII века (В«Унынья вздохи, разрушенья вид…»), то современный читатель воспринимал эти слова как отклик на злобу дня. Нередко в стихах В«СадовВ» исторический фон только угадывается. И лишь однажды встречается не метафорическое, а самое прямое свидетельство о современности: Да, холодно, и дров недостает, И жалкая луна в окно глядится, Кусты качаются, и дождь идет. А сердце все не хочет убедиться, Что никогда не плыть на волю нам По голубым эмалевым волнам. (В«Мы зябнем от осеннего тумана…») Посреди этого предпочтения старины понятна попытка отгородиться современности, душевно чуждой поэту. Но в В«СадахВ» есть еще один неожиданный выход к современности. Приходя, в запустение, разрушаясь, Петербург становится городом необыкновенно прекрасным. В«Как не был уже давно, а может быть, и никогдаВ», — вспоминал Ходасевич. В«К петербургскому пейзажу вернулась первоначальная прелестьВ», – писал в те дни художник Александр Бенуа. Тут не одна только красота архитектуры, теперь очистившейся от вывесок и коммерческой суеты. Вот взгляд еще одного современника: В«Ахматова писала: вЂњИ так близко подходит чудесное К покосившимся грязным домам…” Значит и она тоже, пусть не так, как я, испытывала очарование этих днейВ». Даже большие улицы стали тихими, малолюдными. На невском зеленела трава, из городских садов доносилось соловьиное пение. Белые ночи вносили ноту обреченности. Поэзия Георгия Иванова оказалась особенно чуткой к этой красоте увядания. Ритм стихов о Петербурге торжественный, под стать своему прототипу — архитектурному пейзажу. Прелесть звукового строя соответствует графически четким, классически торжественным силуэтам городского пейзажа. В«Любимый им Петербург, — писал Игорь Чиннов, — воспевал он стихами классически совершеннымиВ» Многие художники утверждали, что Петербург красив своими графическими линиями, а не живописностью. Графически изысканные стихи о городе пишет и Георгий Иванов: На плоские ступени отблеск лунный Отбросил зарево. И, присмирев, На черном цоколе свой шар чугунный Тяжелой лапою сжимает лев. (В«Опять белила, сепия и сажа…») Тема Петербурга привлекала поэта все пятьдесят лет его творческой жизни. Удивительного в этом ничего нет. То чувство полноты бытия, какое он переживал там, начиная с 1916 года, а в особенности в год издания В«СадовВ», никогда в его судьбе не повторится. С Петербургом связано все значительное и в его прозе — художественные воспоминания: В«Петербургские зимыВ» и В«Китайские тениВ», роман В«Третий РимВ», В«Книга о последнем царствованииВ», рассказы и блистательное эссе В«Закат над ПетербургомВ», одно из лучших в русской литературе произведений этого жанра Уже в эмиграции, в Берлине, он прочитал в большой парижской газете В«Последние новостиВ» отзыв на В«СадыВ» Константина Мочульского. Отзыв внешне словно бы похвальный, в отдельных местах даже лестный для самолюбия автора. Но Георгию Иванову рецензия показалась скользящей мимо. Мочульский о Г. Иванове писал неоднократно. Например, в парижских В«Современных запискахВ» опубликовал статью В«Классицизм в современной русской поэзииВ», а позднее в том же журнале напечатал рецензию на сборник В«РозыВ». Георгию Иванову не могло понравиться то, как воспринимал его поэзию Мочульский, и однажды он предложил другому крупному эмигрантскому критику Петру Бицилли: В«Напишите, если можете, обо мне в следующих "Записках". Если Вы сейчас же сделаете заявку Рудневу, я думаю, не будет возражения. А то отдадут дураку Мочульскому (пишущему очень лестно)В». Между тем о В«СадахВ» Мочульский написал доброжелательно, но, словно оговорился, назвал поэта amateur (любителем) и отвел Георгию Иванову место в стороне от большой русской поэзии, где-то на обочине, в тупике или в оранжерее. Его стихи назвал В«вещицамиВ»: В«Как-то не верится, что на маленькой книжке стихов Г. Иванова "Сады” стоит дата 1921 г. В доброе старое время Г. Иванов пользовался скромной известностью в "эстетических кругах" "Аполлона". Его дарование — небольшого диапазона, грациозное, изящное, безукоризненного вкуса. Ему чужд всякий пафос, все шумное, яркое, динамическое. Его превосходные по фактуре стихи, немного слишком обдуманные и холодные — для любителей. Это — художник-миниатюрист, создатель очаровательно-незначительных вещиц. Рассматривая его строфы вблизи, восхищаешься их тонкой работой, но они не способны захватить и взволновать. Для Г. Иванова источник вдохновения почти всегда в пластике. Он воспевает старинные гравюры, полотна Ватто и Лоррена, архитектурные пейзажи, мейсенский фарфор… Он любит линию и пытается ритм ее выразить словами. Это творчество об уже сотворенном, удачные наброски в записной книжке "amateur'a". Очень "живописны" его лубки… Последние годы прошли для Г. Иванова бесследно. И так странно теперь… разглядывать эти словесные картинки а lа Теофиль Готье в книжке, пришедшей к нам из Петербурга в 1921 г.В». Константин Мочульский, в будущем автор отличных книг Блоке, Белом, Брюсове, Достоевском, Гоголе, Вл. Соловьеве, воспринял В«СадыВ» с точки зрения человека, влюбленного в символизм и символистов. Кроме того, его загипнотизировала дата издания, то есть год, к которому в русской поэзии уже проявилось столько новаций, что на их фоне поэзия Георгия Иванова показалась ему консервативной. Став жертвой собственного критерия современности, Мочульский не заметил, что стихи сборника написаны не в 1921-м, когда книга вышла, а в течение пяти предшествующих лет. Лейтмотив В«СадовВ» остался для критика неуловимым. Эмигрантские поэты любили В«СадыВ». Признания в этой любви неожиданно встречаются то тут, то там через много лет после выхода книги, а казалось бы, В«очаровательно-незначительные вещицыВ» должны были давно провалиться во тьму забвения. Игорь Северянин, живший тогда в Эстонии, посвятил сборнику Георгия Иванова статью В«Успехи ЖоржаВ»: В«О милый Жорж, как я рад Вашим успехам! Как доволен, что не обманулся в Вас, что это Вы, мой тоненький кадетик пишете теперь такие утонченные стихи… Скажите, разве эти стихи не очаровательны, не прелестны. И много таких же прелестных вещиц в "Садах" Иванова, и мне доставляет истинное наслаждение бродить по их узорчатым аллеям, вдыхая тончайшие ароматы изысканных цвет среди которых на озерах умирают последние "лебеди романтизма"… В таких садах очаровательного таланта хорошо побродить длительно и сказать приветливо хозяину садов на прощанье те слова, которые я обронил ему более десяти лет назад в своем ответном сонете: "Я помню Вас: Вы нежный и простой"В». Еще один пример того, как долго поэтами русского зарубежья не забывались В«СадыВ», — стихотворение Ольги Можайской, которая до эмиграции жила в Петербурге. На приснившейся тебе планете, На земле извечно молодой, Есть сады, где радуются дети, — Жизнь, еще не ставшая враждой. Словно музыка другого сада, Та, что мы поэзией зовем. Может быть, поэту и не надо О блаженстве тосковать ином? Эти звуки ты занес откуда В ледяную безнадежность дня? Из Эллады ли явилось чудо Иль в Иране родина твоя? Иран упоминается в связи с В«садами ГафизаВ», а имя Гафиза, персидского поэта XIV века, встречаем в первом и стихотворении В«СадовВ». Объяснение своему интересу к поэзии Востока дал сам Георгий Иванов в книге В«Портрет без сходстваВ»: Восточные поэты пели Хвалу цветам и именам, Догадываясь еле-еле О том, что недоступно нам. Но эта смутная догадка Полу‑мечта, полу‑хвала. Вся разукрашенная сладко, Тем ядовитее была. ……………………………………….. Быть может, высшая надменность: То развлекаться, то скучать. Сквозь пальцы видеть современность, О самом главном – промолчать. (В«Восточные поэты пели…») ГИБЕЛЬ ГУМИЛРЃВА. ПОСЛЕДНИЙ ГОД В РОССИИ Во вторник 9 августа на улице, там, где обычно расклеивали газеты, Георгий Иванов увидел зеленоватую афишку: Дом искусств, Дом ученых, Дом литераторов, Большой драматический театр, издательство В«Всемирная литератураВ» извещают… О смерти Блока он уже знал, и не из афиши. Но остановился, прочитал, перечитал: 7 августа скончался… Вынос тела из квартиры 10 августа в 10 часов утра. В среду, в ясное синее утро процессия медленно двигалась от Офицерской улицы через Николаевский мост на Васильевский остров к Смоленскому кладбищу. Людей собралось много, кто-то подсчитал: около тысячи человек. Гроб несли на плечах. Перед гробом шел Андрей Белый. Владислав Ходасевич, живший тогда в Петрограде, считал, что со смертью Александра Блока осталось в России только три человека, способных сказать в поэзии новое слово: Андрей Белый, Анна Ахматова и он сам. Георгия Иванова он не включил бы и в первую десятку. Владимира Маяковского, который не по дням, а по часам набирал известность, Ходасевич называл В«футур-спекулянтомВ». По поводу маститых символистов — Федора Сологуба, Валерия Брюсова, Константина Бальмонта, Вячеслава Иванова — он говорил, что к своему наследию они уже ничего не прибавят. А что касается лучших из акмеистов — Осипа Мандельштама, Георгия Иванова, то это те самые маленькие собачки, которые до старости щенки. С такими понятиями о расстановке сил в современной российской поэзии Ходасевич оказался на Западе. И со временем, которого много не понадобилось, выстроенная им жесткая иерархия оказалась одной из причин его противостояния с Георгием Ивановым. Слух о расстреле Гумилёва дошел до Георгия Иванова 31 августа. Рассказывали, что состоялось заседание губернских властей, что собрание было необыкновенно многолюдным, так как городское начальство пригласило представителей заводов и организаций. В начале собрания все встали, чтобы почтить годовщину смерти Урицкого, и тогда председатель Петроградской ЧК Семенов объявил о ликвидации заговора, в котором В«участвовал поэт Гумилёв, вербовавший кадровых офицеровВ». На другой день, проснувшись поздно и выйдя на улицу, НН Иванов подошел к наклеенной на стене здания В«Петроградской правдеВ». Против обыкновения, никого у газеты не было. Едва взглянув, он сразу понял, о чем речь. Медлил, словно боролся с собой, прочел рядом с заголовком: В«в„– 181, четверг, 1 сентября. Ежедневная газетаВ». Затем, даже не пробегая взглядом колонки официального отчета, сразу нашел имя Гумилёва. В длинном перечне он стояло на тридцатом месте, посередине списка: В«Гумилёв Николай Степанович, 33 л. (вздор — ему шел 36-й год) дворянин, филолог, поэт, член коллегии изд-ва "Всемирной Литературы", беспартийный, б. офицер. Участник П. Б. О., активно содействовал составлению прокламаций к.-револ. содержания (да, о прокламации он знал — значит, нашли), обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов, которая активно примет участие в восстании, получал от организации деньги на технические надобностиВ» (деньги видела Одоевцева — не померещилось же ей). Он весь похолодел и вдруг зашагал, не соображая, куда направляется и надо ли вообще куда-нибудь идти. Панихиду по Николаю Гумилёву отслужили в Казанском соборе. Ирина Одоевцева говорила: не в соборе, а в часовне на Невском. Собственно, стояли перед Казанским собором, так как служба шла без тела покойного. Народу собралось много. Смелые люди — ведь каждый думал, что их всех тут же арестуют. Георгий Иванов заметил в толпе Лозинского. Оцупа, Юркуна, Любовь Дмитриевну Блок. Отдельно от всех у стены стояла Ахматова. Вдова Гумилёва Анна Энгельгардт (на лице вуаль) сквозь слезы говорила подошедшей Арбениной: В«Когда явились арестовывать, я заплакала, он успокаивал меня, сказал, не плачь, принеси мне в тюрьму ПлатонаВ». Смерть друга явилась для Георгия Иванова потрясением Гумилёва ему постоянно не хватало. В опустошенном Петрограде оставалось лишь несколько мест, где Г. Иванов охотно бывал — Дом искусств, Дом литераторов, Дом ученых, В«Всемирная литератураВ», и в каждом из этих оазисов совсем недавно он встречал Гумилёва. Свыкнуться с его отсутствием долго не удавалось. Руководить Цехом теперь должен был он, хотя заменить Гумилёва не мог бы никто в целой России. Только Гумилёв стремился к этой романтической, фантастической — большей, чем сама жизнь, — цели: «…поднять поэзию до уровня религиозного культа, вернуть ей, братающейся в наши дни с беллетристикой и маленьким фельетоном, ту силу, которою Орфей очаровывал даже зверей и камниВ». Г. Иванов решил написать об этом в В«Летопись Дома литераторовВ». А тем временем вышел В«Огненный столпВ» расстрелянного друга. Эта книга и послужила Георгию Иванову поводом для статьи В«О поэзии ГумилёваВ». Статья сложилась вокруг объединяющей мысли о мастерстве, как его понимал Гумилёв. Есть разница между мастером формы и мастером поэзии. Последний — это В«человек, которому подвластны все тайны этого труднейшего из искусствВ». К этой цели Гумилёв стремился без отклонений всю жизнь, начиная со своего полудетского В«Пути конквистадоровВ», а В«Огненный столпВ» показал, как много на пути к этой цели было достигнуто и какие благодатные возможности перед Гумилёвым открывались. Георгий Иванов задумал собрать его неизвестные стихи и выпустить посмертный сборник. Почти у всех поэтов Цеха имелось что-нибудь написанное рукою Гумилёва. Его бумаги в распоряжение Г. Иванова передали Лозинский, Оцуп, Адамович, Ахматова. У Ирины Одоевцевой, кроме отдельных рукописей, был альбом, специально заведенный ею для стихов Гумилёва, но после его расстрела родные Одоевцевой, опасаясь обыска, альбом уничтожили. Встретился он и с Анной Николаевной, вдовой поэта. Она показала бумаги покойного, и в них среди известных стихотворений Г. Иванов обнаружил неизвестные ему отрывки и наброски, и все это написано было в зрелые годы и уже поэтому в художественном плане выигрывало. Познакомился он и с юношескими стихотворениями Гумилёва. Для печати он выбрал то, что указывало на черты, отчетливо проявившиеся в будущих произведениях. Пришла мысль и о другом подходе к поиску рукописей — мысль о донжуанском списке Гумилёва. Списка как такового, конечно, не существовало — его нужно было составить самому. Для начала он обратился к Ольге Арбениной, а затем и к другим адресатам гумилёвских лирических посвящений. Барышни стали приносить стихи. Выяснилось, что одни и те же стихотворения со слегка измененной строкой или только именем последовательно посвящались разным дамам сердца. Георгий Иванов решил посвящения снять. Разъяснив хранительницам автографов, сколь безутешна вдова поэта и что посвящения огорчили бы ее. Издать книгу удалось в следующем году. На правах составителя и собирателя наследия покойного друга он дал книге самое незамысловатое из всех возможных название — В«СтихотворенияВ», с поясняющим подзаголовком: В«Посмертный сборникВ». В предисловии Георгий Иванов писал: В«Поэт, решающий судьбу своих стихов со своеволием деспота, не испытывает и половины трудностей, которые неизбежно встают перед собирателем книги посмертных стихотворений. Гумилёв, да, пожалуй, и любой другой поэт, считал Г. Иванов, не самый справедливый судья собственных произведений. В«И вряд ли объективный собиратель стихов должен принимать в расчет чрезмерно строгие и нередко односторонне узкие оценки самого поэтаВ». Художественная ценность стихотворения должна быть критерием, В«и только он один может быть основанием для решения вопроса, опубликовать данное стихотворение или нетВ». В сентябре 1922 года, накануне отъезда из России, Георгий Иванов подготовил к печати другую книгу Николая Гумилёва — В«Письма о русской поэзииВ». В основу было положено собрание печатавшихся в В«АполлонеВ» блестящих рецензий Гумилёва-критика. Предисловие к В«Письмам…» – еще один подступ к гумилёвской теме, которая не оставляла Г. Иванова всю жизнь. Написано предисловие ровно через год после гибели Гумилёва. Само его имя официально было подвергнуто анафеме, и уже потому статья Г. Иванова обращает на себя внимание смелостью и бескомпромиссной определенностью оценок: В«Образ Н. Гумилёва, поэта и критика, навсегда останется в русской литературе прекрасным и возвышеннымВ». Вышли В«Письма о русской поэзииВ» в Петрограде в 1923 году, когда Георгий Иванов уже жил в Берлине и собирался уезжать в Париж. Деятельность Гумилёва-критика развертывалась на глазах Георгия Иванова. Как раз к тому времени, когда Г. Иванов стал сотрудником В«АполлонаВ», Гумилёв определился как критик с собственной строгой системой оценок, с точными формулировками основных положений своей поэтики. Точка отсчета — январь 1913-го. До этого, считал Георгий Иванов, литературные взгляды Гумилёва медленно вырабатывались. В январе Николай Гумилёв опубликовал в В«АполлонеВ» статью В«Заветы символизма и акмеизмВ», ставшую манифестом нового течения. В том же номере находим самую первую аполлоновскую публикацию Г. Иванова — обзор В«Стихи в журналах 1912 г.В». Словом, вся работа Гумилёва-критика периода зрелости протекала на глазах Георгия Иванова, и он стал первым, кто написал об этой стороне литературной деятельности своего друга. В«Разбираемый автор не только взвешивается на точных весах объективного художественного вкуса, но путем стилистического, композитивного, фонетического и эйдологического анализа определяется его место и значение в сложном организме современной русской поэзии… Образцовое беспристрастие и необыкновенная ясность художественного вкуса – вот основные качества Гумилёва-критикаВ». Сам Г. Иванов, которого в эмиграции считали видным критиком, учился на гумилёвских образцах, а в его рецензиях 1913 года видна рука Гумилёва-редактора. В послевоенное время Георгий Иванов при первой же возможности делает еще одну попытку собрать и издать произведения Гумилёва, чье наследие оставалось не собранным воедино, да и вообще не полностью изданным. Тогда в Зарубежье существовало одно-единственное русское книжное дело, прочно стоявшее на фундаменте — нью-йоркское Издательство имени Чехова. Выпускало оно примерно 35 книг в год и на русском книжном рынке в 1950-е годы оставалось почти монополистом. Репертуар предлагаемых им книг то удивлял Г. Иванова, то вызывал возмущение. Однажды, не выдержав, он написал главному редактору издательства литературному критику Вере Александровой: В«Вы вот издаете множество книг, предназначенных, очевидно, для нового русского читателя, т. к. сами знаете, старые перемерли, а которые остались, читают "классиков" Крыжановскую, Бебутову и старые номера "Иллюстрированной России". Но и этот новый читатель при всех своих недостатках ищет другого. Так вот почему бы Вам не издать избранного Гумилёва с объясняющей его человеческий и поэтический облик вступительной статьей. Я бы занялся этим с очень большой охотой и, думаю, сделал бы это хорошо. Мои преимущества следующие: я единственный в эмиграции очень, чрезвычайно близкий Гумилёву человек. … России Ахматова и М. Л. Лозинский… и больше никто не был с Гумилёвым так близок, как я. Мы были друзьями, начиная с 1912 года. Сперва, разумеется, это была дружба мэтра с "дисциплем", но уже осенью 1914 года Гумилёв, уезжая на войну, настоял в редакции "Аполлона", чтобы именно я был его заместителем. После же его возвращения в 1918 году из Лондона в Сов. Россию и вплоть до его расстрела в 1921-м мы были неразлучны — редкий день когда не встречались. Я был и участником злосчастного — и дурацкого — Таганцевского заговора, из-за которого он погиб. Если меня не арестовали, то только потому, что я был в "десятке" Гумилёва, а он, в отличие от большинства других, в частности самого Таганцева, не назвал ни одного имени. Издать Гумилёва… бы очень своевременно… О Гумилёве пишут и думают исключительно вздорные выдумки. Особенно у вас в Америке. Я не сомневаюсь, например, в искренней преданности и восхищении Глеба Струве перед поэзией и личностью Гумилёва, но до чего, о Господи, все, что он о Гумилёве пишет, неверно; до чего искажает его поэтический и человеческий облик. О прочих и говорить нечего. От Терапиано до Дипи – сплошная чушь. Тоже попалась мне книжка Страховского, изданная вашим, т. е. американским университетским издательством, — просто наглое вранье. Короче говоря, умрет Ахматова, помру я, кажется, уже помер М.Л.Лозинский — и никто не сможет дать более или менее правильный облик… исключительного, замечательного явления en bloc в русской литературе. Если Вас заинтересует мой проект, буду очень рад… и на старости лет исполню некий моральный долг и перед Н. С. Гумилёвым, и перед русской поэзией, которую он так понимал и любил, для которой в сущности жил и даже (это можно обосновать) погибВ». Даже и теперь досадно, что предложенный Георгием Ивановым В«проектВ» не заинтересовал руководителей Издательства имени Чехова. Он написал бы о Гумилёве еще один мемуарный очерк — вероятно, самый полный, самый продуманный из всех, напечатанных им ранее. В«Жизнь возрождаетсяВ» — этими словами открывался вышедший на Святках В«Петербургский сборникВ» с подзаголовком В«Поэты и беллетристыВ». О цели издания в заметке В«От редакцииВ» сказано: В«Хотелось собрать в книжке по мере возможности всех подлинных деятелей художественного слова, пребывающих в ПетербургеВ». Пребывающих в городе В«под линныхВ» беллетристов оказалось тринадцать, а поэтов семнадцать, в их числе Г. Иванов. Поучительно взглянуть, кто же из В«подлинных деятелей художественного словаВ» включен в это, предпринятое Домом литераторов, издание. Из поэтов, проявивших себя еще до революции, участвовали Сологуб, Кузмин, Ходасевич, Ахматова, Пяст. Всех их Г. Иванов давно и хорошо знал, каждый из них сыграл роль в его творческой судьбе. Кроме того, в книгу вошли стихи близкого друга Блока – Зоргенфрея, а также Николая Тихонова, участника Гражданской войны на стороне красных. Представлены поэтессы — Анна Радлова, Наталья Грушко, Надежда Павлович, Елизавета Полонская. Представлены и члены Цеха поэтов – Адамович, Нельдихен, Оцуп, Вс. Рождественский, Одоевцева. Такова была В«расстановка силВ» в поэтическом Петрограде 1922 года. Георгий Иванов дал в сборник два новых стихотворение. Оба по настроению, стилю, мелодике настолько примыкают к В«СадамВ», что одно из них он включил в качестве эпилога в берлинское издание В«СадовВ», а другое в свои книги никогда не включал. Оно – о главном в человеческой жизни, обреченной на любовь и смерть, и еще оно о красоте, В«что из тьмы струит холодная АврораВ»: Вздохни, вздохни еще, чтоб душу взволновать, Печаль моя! Мы в сумерках блуждаем И, обреченные любить и умирать, Так редко о любви и смерти вспоминаем. ……………………………………………….. Устанет арфа петь, устанет ветер звать, И холод овладеет кровью… Вздохни, вздохни еще, чтоб душу взволновать Воспоминаньем и любовью. (В«Вздохни, вздохни еще, чтоб душу взволновать…») Холодные лучи утренней зари метафорически названы В«розамиВ», предвосхищавшими его парижскую книгу В«РозыВ», которая выйдет через десять лет. Рукопись В«ЛампадыВ», последнего своего петербургского сборника, Георгий Иванов передал в издательство В«МысльВ» еще тогда, когда был жив Гумилёв, и с его благословения книге был дан ход. В«ЛампадаВ» — итог петербургского периода Г. Иванова. Каждый из предшествующих сборников обрастал стихами-спутниками, оставшимися в журнальных публикация или в печать не попавшими. Сорок не входивших в его книги стихотворений теперь, после продуманного отбора, вошли в В«ЛампадуВ». Особенно это относится к стихам на условно-религиозную тему. В«УсловноВ» – потому что эстетическое чувство в них ведущее и доминирует над религиозным. Некоторые стихотворения намеренно лубочные. Поэт отдал дань фольклорной традиции, а также своей любви к живописи. Эрих Голлербах, очень деятельный в те годы критик, пытался упорядочить картину русской поэзии начала 1920-х годов: В«Среди множества стихотворных книг, наводнивших петербургский рынок, наиболее привлекательными кажутся мне книги М. Кузмина, Вс. Рождественского, Ф. Сологуба, Георгия Иванова, Анны Ахматовой и Анны РадловойВ». Шел нэп, стали выпускать за границу, отъезды участились. Летом Георгий Иванов узнал, что уехали Владислав Ходасевич с Ниной Берберовой. О Ходасевиче рассказывали, что его отпустили для В«поправления здоровьяВ». Еще раньше из Москвы дошел слух, что перебрался в Берлин Андрей Белый. Времена переменились. Меньше года назад больной Александр Блок тщетно надеялся, что его выпустят в Финляндию для лечения в санатории – это было общеизвестно. Умер он, не дождавшись разрешения. В санатории он бы поправился. Может быть… Мережковские ушли через польскую границу, Куприн – через финскую. Хотел уйти на Запад через Эстонию Гумилёв – не успел. Собирался уехать Федор Сологуб, ему строили козни, он терзался. Его беспокойная жена, Анастасия Чеботаревская, не выдержала длящегося кошмара и в состоянии депрессии покончила с собой. В июне посадили на пароход и выслали (не на Соловки, а в Германию!) человек сто философов, писателей, ученых. О В«философском кораблеВ» долго вспоминали в Доме искусств, в Доме литераторов, в Доме ученых и во В«Всемирной литературеВ» – там, где Георгий Иванов часто бывал. Он сам подал заявление о неотложной необходимости съездить на короткий срок за границу ввиду отчаянного положения там малолетней дочери и жены. Просил поручиться за него хорошо его знавшую с довоенного времени Ларису Рейснер. К кому же было обратиться за поручительством, как не к ней? Кроме нее, ни с кем из членов партии большевиков он не был знаком. Рейснер двадцати четырех лет от роду стала комиссаром Генерального штаба военно-морского флота, по нынешним меркам адмиралом. Поручителей более высокого ранга по логике вещей не требовалось, если вообще была какая-нибудь логика в событиях тех дней, в карьерных взлетах, в назначении молодой честолюбивой женщины на начальственную должность над тысячами матросов. В тот раз выбраться за границу ему не удалось. После расстрела Гумилёва он снова задумался об отъезде. Отбрасывал мысли за их неосуществимостью и опять возвращался к ним. В«Сколько раз я "собирался" за границу. Все так собирались. То бежать в Финляндию, то "оптировать" литовское подданство… то еще каким-то фантастическим способомВ». Тем временем отъезды участились. С открытием навигации стали ходить рейсовые пароходы по линии Штеттин – Петроград. Покинуть город лучше всего на пароходе – не нужно было промежуточных эстонской, латвийской и поль ской виз. Но кроме визы, пусть только одной германской, требовались деньги, и немалые. Он специально интересовался этим, и ему сказали, что билет до Штеттина стоит двадцать долларов. Цену назвали не в марках. Сумма в немецких марках прозвучала бы астрономически. Пришла мысль о командировке за границу, такие прецеденты имелись. Людей отпускали в командировку, и они не возвращались. Он начал хлопотать и одновременно стремительно заканчивал для В«Всемирной литературыВ» перевод четырехсотстраничной В«Орлеанской девственницыВ», сатирической поэмы Вольтера. Работу передал ему собственноручно Гумилёв. От сердца отрываю эту душку, сказал тогда Гумилёв, не хватает времени, а то бы перевел все сам. Да, времени у него не оставалось. Месяц-другой отделял его от рокового расстрельного августа, но кто и что тогда мог предвидеть. Гумилёв перевел страниц пятнадцать этой поэмы В«в двадцать одну песньВ», так что о продолженииВ» дела можно было говорить лишь условно. Поэма имела свою вековую драматическую историю. Двадцать лет Вольтер не мог ее опубликовать за своей подписью и в конце концов решил напечатать анонимно. Подпись он побоялся поставить. Позднее La Pucelle (В«ДевственницаВ») все-таки появилась под именем автора, но то было В«эмигрантскоеВ» издание. Книга вышла не во Франции, а в Лондоне. Папа римский наложил на нее запрет, хотя издана книга была не в католической, а протестантской стране, однако же попала в ватиканский индекс запрещенных книг. Благодаря эффекту запретного плода она стала привлекательной для книгочеев и особенно для библиофилов-собирателей. Вынужденный к тому, Вольтер публично отрекся от своего детища. Начало В«ДевственницыВ» перевел Пушкин. Георгий Иванов чувствовал, что продолжает работу Пушкина и Гумилёва. Гумилёв приступил к переводу там, где остановился Пушкин, а Георгий Иванов – там, где остановился Гумилёв. Предстояло перевести семнадцать глав. Он засиживался в своей комнате на Почтамтской улице до глубокой ночи, переводил пятистопным ямбом по нескольку страниц в один присест. Подключил к работе Адамовича, чтобы вовремя сдать перевод в издательство. Осенью 1921-го, незадолго до своей эмиграции, Горький (тогда говорили не о его поездке за границу, а именно об эмиграции) включил В«ДевственницуВ» в издательский план. И пока твердокаменный Илья Ионович Ионов, в прошлом член Военно-боевой организации РСДРП, севший во В«ВсемиркеВ» в кресло Горького после его бегства за границу, не до конца еще погубил его дело, нужно было спешить. Ионов был с Горьким на ножах. Ко всему прочему Ионов был В«тоже поэтВ» и, сочиняя, шел в ногу с веком: Песни — острые стилеты, Гневом пламенным напеты, Песни — звон колоколов, Песни — яркие призывы, Разливные, как приливы… Не только расстрел Гумилёва, но и бурная деятельность Ионова подвигнула Горького на эмиграцию. Денег у издательства не было, жалованье сотрудникам не платили. Те, кто имел дело со В«ВсемиркойВ», знали, что перед отъездом в Гельсинфорс Горький расплатился со служащими В«своими кровнымиВ». В В». В издательстве осела гора переводов, готовых к печати, десятки тысяч страниц. Георгий Иванов сдал свой перевод в срок, получил гонорар и рассчитывал на эти деньги уехать в Берлин, а там… Пожалуй, удастся и в Париж. Письмо, извещающее заинтересованных лиц, что Иванов Георгий Владимирович посылается за границу, дали без волокиты. Командировку в Берлин В«с целью составления репертуаров государственных театровВ» должен был подписан Адриан Пиотровский, молодой человек лет двадцати трех. Георгий Иванов встречал его в Институте истории искусств, основанном графом Зубовым, также и в Политпросвете, а совсем недавно в Цехе поэтов. Там Пиотровский смотрел на Георгия Иванова, к которому после гибели Гумилёва перешло руководство Цехом, с почтением, снизу вверх. Незаконный сын знаменитого филолога-классика Фаддея Зелинского, он пошел по стопам своего отца, влюбился в классические древности, переводил с древнегреческого, писал стихи и вместе с тем, неожиданно для самого себя, сделался рьяным большевиком. Городское начальство поставило его руководить Театральным отделом. От Пиотровского зависела подпись — кто же другой во всем городе должен визировать В«командировку для составления репертуара государственных театровВ»? О том, что командировка бессрочная и что она только В«тудаВ», а не В«туда и обратноВ», Пиотровский понимал яснее самого командированного. Георгий Иванов и думать не хотел, что в Россию он не вернется. Пиотровский же был убежден, что новый строй надолго, что этот строй переживет и его, и Г. Иванова. Подпись он все же поставил, но когда понадобилось расписаться еще раз, — наотрез отказался. Неделю продолжались хождения по бюрократическим инстанциям, вплоть до Смольного, резиденции отцов города. Выездные бумаги, хотя и не вполне исправные, Георгии Иванов наконец получил. Пока непорядок в бумагах не раскрылся, нужно было как можно скорее уезжать. Германский пароход В«Карбо-2В» пришвартовался к набережной близ Николаевского моста. Моросило. Провожающих собралось не много. Уезжал Георгий Иванов налегке. К причалу, где стоял пароход, он подошел вместе с художником Мстиславом Добужинским, которого случайно встретил на улице. Взглянув на чемодан, Добужинский сразу все понял и вызвался проводить. Были они старыми добрыми знакомыми. Еще недавно знаменитый художник оформил его книгу В«СадыВ». По дороге к пристани Добужинский сказал, что и сам подумывает об отъезде. Отплытие было назначено на двенадцать, но пароход задерживался. Сначала нужно было пройти таможню. Насчет своего легкого багажа Георгий Владимирович не опасался. Другое дело неисправные бумаги — к ним так легко придраться. Таможенник в зеленой фуражке открыл паспорт. Георгий Иванов в ожидании окаменел. Но тот мельком взглянул в командировочное удостоверение и молча поставил печать в паспорте. Из таможни следовало идти прямо на пароход. В«Карбо-2В» отходил полупустым. В каюте, где над койкой висела бумажка с его именем и фамилией, оставались свободные места. После долгого ожидания раздался наконец прощальный гудок. Георгий Иванов вышел на палубу. Медленно уходила назад набережная, дул в лицо холодный влажный осенний ветер. Пароходишко был скверный, до Кронштадта тащился чуть ли не три часа, а ведь рукой подать. Надолго застряли кронштадтском рейде, где была еще одна проверка документов. В«Все небо над Кронштадтом было серебряно-огненно-синим… Последний агент ГПУ, сопровождавший пароход до выхода в море, взяв под козырек, ловко соскочил в катер. Осенью на Балтике часто штормит. На палубе было свежо, сильно качало, в сумерках таял купол кронштадтского собора, Петроград тонул в тумане. Он смотрел на широкий след, оставляемый за кормой, на убегающие, отсвечивающие ртутью тяжелые волны, вдыхал морской воздух с примесью пароходной гари. Я, что когда-то с Россией простился (Ночью навстречу полярной заре), Не оглянулся, не перекрестился И не заметил, как вдруг очутился В этой глухой европейской дыре. (В«Белая лошадь бредет без упряжки…») Эти строки написаны через много лет во Франции, а сейчас в нем или где-то рядом звучала мелодия обещания, не облекаясь в слова — записал он ее позднее, и через два года после отплытия из Петрограда напечатал в парижском В«ЗвенеВ». Глядя на удалявшийся Кронштадт, он думал, что в этом городе в семье корабельного врача родился Гумилёв, что в кронштадтской тюрьме мучился Леонид Канегисер, что оттуда его чуть живого возили на допросы в Петроград. Рассказывали, что однажды в борт ударила тяжелая волна, в катер набралась вода и Каннегисер со смехом сказал сопровождавшим его чекистам: если будем тонуть, я буду радоваться, а вы? И увидел бледно-зеленые лица и немой ужас в глазах. Балтийское море дымилось И словно рвалось на закат, Балтийское солнце садилось За синий и дальний Кронштадт. И так широко освещало Тревожное море в дыму, Как будто еще обещало Какое-то счастье ему. (В«Балтийское море дымилось…») Самым отчетливым чувством Георгия Иванова сейчас была облеченная в вопрос боль: В«Неужели навсегда?В» Но тут же, успокаивая себя, думал: то, чем теперь больна Россия, скоро кончится, все перемелется. В этом он мало отличался от недавних эмигрантов, живших в Берлине, Париже, Праге, не распаковывая чемоданов, в надежде на скорое возвращение. Мандельштам оказался более прозорливым, бросив ему на прощание, когда они последний раз встретились в августе: В«Ты никогда не вернешьсяВ». Эта памятная встреча случилась уже не в Петрограде, а в Москве, куда Георгий Иванов ездил по поводу своей липовой командировки. Г. Иванов со смехом стал рассказывать ему о своих мытарствах с оформлением бумаг, но Мандельштам расценил всю эту затею с поездкой в Берлин как ловушку, подстроенную большевиками. В предотъездные месяцы он много работал, наверное, как никогда раньше, и теперь на пароходе испытывал чувство опустошенности. Он только что окончил работу над сборником критических статей Гумилёва — В«Письма о русской поэзииВ». Книга вышла в Петрограде, когда Георгий Иванов жил в Берлине и готовился к переезду в Париж. Это была книга-памятник казненному другу. Он писал в ней, что Гумилёв приобрел прочный авторитет у читателей всего-то года за три до своей гибели. Раньше вне литературных кругов его мало кто толком знал. Но в эти три предсмертных года он стал одной В«из центральных и определеннейших фигур современной русской поэзииВ». Он был В«трудолюбивым и культурным европейцем в глубоких дебрях русского художественного словаВ». Гумилёва упрекали, что его критика акмеистическая и, следовательно, тенденциозная, на что Г. Иванов отвечал: В«Акмеизм не что иное, как поэтическое мировоззрениеВ». Краеугольный камень акмеизма – это преемственность на почве мировой культуры. Он плыл на Запад, скоро будет в Берлине, но не испытывал В«никакого чувства освобождения, легкости, радостиВ». На пятый плавания потрепанный В«Карбо-2В» вошел в штеттинскую гавань. В Берлине Г. Иванов не знал никого и ничего, тем более в прусском Штеттине. В БЕРЛИНЕ Всем телом еще ощущая качку, он отправился на вокзал. Сел в поезд, который поздно ночью прибывал в Берлин. На следующий день, проходя по Фридрихштрассе, он то и дело слышал русскую речь. Когда полгода тому назад, в апреле, Германия официально признала Советскую Россию, началось паломничество в Берлин. Одни правдами-неправдами — чаще неправдами — эмигрировали; другие приезжали в Берлин на время, и побывка затягивалась, превращаясь в пребывание. Георгий Иванов знал, что в Берлине открылся Дом искусств, наподобие петроградско го, что есть кафе, в которых собираются русские литераторы, что издательств здесь больше, чем в Петрограде, что впускается множество русских книг и что выходят русские газеты и журналы. Со дня на день он ожидал приезда Ирины Одоевцевой, но она задерживалась в Риге у отца, присяжного поверенного Густава Гейнике, имевшего гражданство Латвийской Республики, так что и сама Одоевцева, жена Георгия Иванова, уехала из России как латвийская подданная. Вот-вот должен приехать Николай Оцуп, уже отпущенный за границу В«для поправки здоровьяВ». А там подоспеет и Георгий Адамович основные участника Цеха поэтов соберутся вместе. В Петербурге мы сойдемся снова, Словно солнце мы похоронили в нем, И блаженное, бессмысленное слово В первый раз произнесем. Ошибся ли Мандельштам? Похоже, что сойдутся они в Берлине, но тут или там Цех все-таки возродится. А через четверть века, вспоминая эти строки Мандельштама, Г. Иванов написал: Тишина благодатного юга, Шорох волн, золотое вино… Но поет петербургская вьюга В занесенное снегом окно, Что пророчество мертвого друга Обязательно сбыться должно. (В«Четверть века прошло за границей…») Георгий Иванов был принят в берлинский Дом искусств. Руководили им Андрей Белый и Виктор Шкловский. Андрея Белого он и раньше неоднократно видел и слышал, последний раз весной 1920-го дома у Гумилёва на Преображенской улице. Белого пригласили, чтобы продемонстрировать перед ним стихи В«гумилятВ» — молодых поэтов из окружения Гумилёва. А Виктора Шкловского Георгий Иванов знал еще по В«Бродячей собакеВ». В октябре приехал Николай Оцуп. Не дождавшись Адамовича и Одоевцевой, они вдвоем устроили выступление: читали стихи и рассказывали о петроградском Цехе поэтов, его истоках, истории, участниках. Выступление приурочили к годовому отчетному собранию Дома искусств, так что члены объединения, к взаимному удивлению, съехались в полном составе. К тому времени Георгий Иванов возобновил работу над воспоминаниями об основателе Цеха поэтов. В В«Новой русской книгеВ», наиболее читаемом русскими литераторами берлинском журнале, появилось привлекающее внимание объявление. В нем утверждалось (надо сказать, преждевременно), что готова к печати новая книга Георгия Иванова — В«Н. ГумилёвВ». О ней он вел переговоры с известным издателем Зиновием Гржебиным. Сознавал, что, имея дело с авантюристом, нужно учитывать ненадежность как собственных благих, так и любых даваемых тебе обещаний. Мережковский называл Гржебина В«литературным паразитомВ» и подтверждал примером: Ремизову, мол, дал мешок мерзлой картошки за разрешение переиздать его произведения. Сам же Мережковский получил от Гржебина за свое В«ИзбранноеВ» около 50 франков. Зинаида Гиппиус говорила: В«Русская литература в его руках, — по договорам, на многие лета. И как выгодно приобретенная! Буквально, буквально за несколько кусков хлеба!В» Так было в Петрограде, а в Берлине Гржебин пытался прибрать к рукам все книгопечатание для России. Получал миллионные авансы от Госиздата под производство книг в Берлине и доставку их в Москву но никаких книг не печатал, не считая нескольких брошюр выпущенных для показухи. Однако с середины 1922 года вдруг начал действовать, выпуская одну за другой книги русских писателей, оказавшихся в Берлине. Эта деятельность продолжалась чуть больше года, и Георгию Иванову, как он считал, повезло, хотя обратился он к Гржебину не в тот берлинский (единственный плодотворный) период работы его издательства, а еще в 1921 году в Петрограде. Результатом договора, составленного на гербовой бумаге (В«филькиной грамотыВ», как сначала думал Георгий Иванов), было переиздание сборника стихов В«ВерескВ». Эту книгу он ценил, считал ее своей первой поэтической удачей, так что значительно позднее, к 25-летию своего творчества, перепечатал без изменений многие стихотворения В«ВерескаВ». В берлинском В«ВерескеВ» помещен портрет Георгия Иванова работы Юрия Анненкова, ставший самым известным изображением поэта. Анненков не избежал влияния модного тогда кубизма. Но черты и выражение лица схвачены психологически верно. Взгляд то ли в себя, то ли в никуда, полные губы, приоткрытый рот, дымящаяся папироса в углу рта, безупречный щегольской пробор, густые брови, чуть-чуть надменное выражение лица. Внешность человека аристократического, досоветского, независимого, знающего себе цену, страдающего, человека с острым, живым, возможно, чуть циничным умом. Во всем облике — холод и горечь. Портрет выполнен до эмиграции, в 1921 году, и в скромной иконографии Г. Иванова ему принадлежит первое место. Сам же Георгий Иванов больше всего ценил портрет, выполненный до революции художником Петром Митуричем. Портрет был показан на выставке В«Мира искусстваВ» в Петрограде, а затем репродукцию напечатал в 1916 году В«АполлонВ» В«Это я как живой той эпохи. Да я и остался такимВ», – говорил он. Обтрепанный, взъерошенный молодой Митурич однажды без предупреждения пришел в студию художника Льва Бруни в квартире ректора Академии художеств. В тот час Георгий Иванов позировал Бруни, писавшему с него портрет в полный рост. Митурич сел и тут же набросал портреты Георгия Иванова и находившегося там же Осипа Мандельштама. В«Потом его пригласили завтракать, — рассказывал Г. Иванов калифорнийскому профессору Владимиру Федоровичу Маркову, – и выяснилось, что он не владеет ножом и вилкой. Еще потом стали говорить о Митуриче как о восходящей звезде… Я его больше не встречал… Портрет удивительно передает меня живым, хотя уши у меня никогда не торчали. Сколько с меня было намалевано портретов — этот самый живойВ». Потому ли, что издательство Гржебина внезапно разорилось, или по иным причинам, но книга В«Н. ГумилёвВ» так и не вышла. По блистательным мемуарным этюдам Георгия Иванова, появлявшимся в газетах, легко судить, какой могла быть эта книга. Гумилёвская тема была В«горячейВ». Посмертно слава В«поэта-рыцаряВ» возросла чрезвычайно. Те, кто Гумилёва знал в Петербурге, оказавшись в эмиграции, писали теперь свои мемуарные очерки. В начале 1920-х в эмигрантской периодике мелькнули красочные воспоминания Алексея Толстого, мемуары критика Андрея Левинсона, напечатаны были мемуары журналиста Петра Рысса, писателя Александра Амфитеатрова, искусствоведа Эриха Голлербаха, который из России не уезжал, но постоянно печатался в зарубежных изданиях. Георгий Иванов читал эти очерки, сравнивал с тем, что помнил сам. К чему-то он отнесся с недоверием, к чему-то с иронией, кое с чем соглашался, и с удивлением сознавал, что никого из мемуаристов судьба не связала с Гумилёвым столь прочно, как его, ни у кого из них не было с ним такого продолжительного и насыщенного общения. В Берлине тем временем было основано еще одно сообщество русских литераторов. Название дали незамысловатое — просто В«Клуб писателейВ». Объединение оказалось многолюдным и по составу пестрым. Участвовали юные поэты и маститые критики, известные журналисты и начинающие прозаики. Собирались в кафе В«ЛеонВ». Там можно бы ло встретить философа Федора Степуна и писателя Павла Муратова, чьи В«Образы ИталииВ» Георгий Иванов, как и вся культурная Россия, читал в довоенные годы. Бывали гости из Москвы — Владимир Маяковский, Сергей Есенин, Борис Пастернак. Часто появлялись Андрей Белый, Алексей Ремизов, Николай Бердяев, Владислав Ходасевич с Ниной Берберовой, Юлий Айхенвальд. Перед этой взыскательной и своенравной аудиторией Георгий Иванов читал 29 января 1923 года стихи, написанное совсем недавно, в Берлине. Впоследствии он не включал их в свои книги, и они в течение всей его жизни оставались малоизвестными. В одном из них говорилось о вспышке тайного света, переживаемого моментально, непредсказуемо, о соприкосновении с неведомым, которое составляет скрытую сущность душевной жизни. Сказано об этом опыте без нажима, как бы низводя небесное к земному: Мы живем на круглой или плоской Маленькой планете. Пьем. Едим. И, затягиваясь папироской, Иногда на небо поглядим. Поглядим, и вдруг похолодеет Сердце неизвестно отчего. Из пространства синего повеет Холодом и счастием в него. Хочешь что-то вспомнить – нету мочи, Тянешься – не достает рука… Лишь ныряют в синих волнах ночи, Как большие чайки, облака. (В« Мы живем на круглой или плоской…», 1922) Это счастливое мгновение, если оно запечатлено в поэтической речи, надолго остается в сокровищнице культуры. Сама культура в целом одухотворяется подобными мгновениями. В«Все необъятное в единый вздох теснитсяВ», — сказал о такой же просветленной мимолетности другой поэт. По словам Бальмонта, в такой миг в душе человека царит вечность. Федор Глинка, поэт XIX века, писал, что в это прозрачное мгновение В«равны и миг и векВ». Владимир Пяст, с которым Георгий Иванов познакомился еще пятнадцатилетним кадетом, обрядил подобный реально пережитый миг в символистские одежды: В«О, молитвенность цельного мигаВ». Действительно цельного — не расколотого, как в сказке Андерсена, на тысячи осколков. И о том же читаем у Алексея Жемчужникова, который писал не только сатиру под псевдонимом Козьма Прутков, но и лирику с проблесками космического сознания: В«Я брат на земле всем живущим /И в жизнь отошедшим иную / И, полон мгновеньем бегущим, / Присутствие вечности чуюВ». Вяземский называл эти счастливые минуты В«роздыхом бытияВ», те самые минуты, о которых любимый Георгием Ивановым Тютчев свидетельствовал: Как верим верою живою, Как сердцу радостно, светло! Как бы эфирною струею По жилам небо протекло. Георгий Иванов вернется к этой теме позднее, в Париже. Стихотворение В«Закроешь глаза на мгновенье…» в его книге В«РозыВ» сильнее берлинского, но по существу о том же самом: Закроешь глаза на мгновенье И вместе с прохладой вдохнешь Какое-то дальнее пенье, Какую-то смутную дрожь. И нет ни России, ни мира, И нет ни любви, ни обид – По синему царству эфира Свободное сердце летит. Другое стихотворение в В«РозахВ» — « глубине, на самом на дне сознанья…» — продолжает тему, если только ее можно продолжить. Ведь это в мировой и русской поэзии как бы отдельный жанр визионерских стихов, их невозможно фабриковать, а если и пытаются сфальсифицировать, то потуги легко распознаются. В глубине, на самом дне сознанья, Как на дне колодца – самом дне – Отблеск нестерпимого сиянья Пролетает иногда во мне. Боже! И глаза я закрываю От невыносимого огня. Падаю в него… и понимаю, Что глядят соседи по трамваю Страшными глазами на меня. Это стихотворение Георгия Иванова вызвало упреки в подражании Ходасевичу. Как часто литературная критика удивляет верхоглядством. На первый взгляд действительно можно предположить, что перед нами прямое подражание восьмистишию в сборнике Ходасевича В«Путем зернаВ». В заботах каждого дня Живу, — а душа под спудом Каким-то пламенным чудом Живет помимо меня. И часто, спеша к трамваю Иль над книгой лицо склоня, Вдруг слышу ропот огня — И глаза закрываю. Будничный трамвай (не гумилёвский, заблудившийся в В«бездне временВ»), контраст житейского и горнего, рифма В«трамваю — закрываюВ» — вот и все, что связывает два стихо творения. Но как знакома такая непредвиденная перекличка рифм и образов. Сколько раз встречаешься с такими параллелями. Ты написал стихотворение, прошли годы, и оно, кажется, совсем забылось, но вдруг через десять, двадцать лет что-то подобное встречаешь у другого поэта. Ты готов поклясться, что даже имени этого поэта прежде не слыхал. Откуда же столь близкое сходство? Есть, конечно, случаи подражания, они часты и чаще всего неудачны. Но есть в поэзии и что-то совсем иное, гораздо более интересное, редкое. Это – непреднамеренная аналогия, когда два поэта, даже не зная о существовании друг друга, исходят из того же источника. Стихотворение Георгия Иванова сильнее, ярче прекрасного стихотворения Ходасевича. Различие между ними не в теме, даже не столько в образах, сколько в степени. Главное у Ходасевича – В«ропот огняВ», главное у Георгия Иванова – В«нестерпимое сияньеВ», более интенсивное горение того же самого тютчевского В«проблескаВ». Читал Георгий Иванов в кафе В«ЛеонВ» и другое стихотворение, написанное в Берлине, – наиболее В«программноеВ» из всех когда-либо им написанных. В нем сформулированы заветы акмеизма, цеховая дисциплина. Проступает на дальнем плане образ его учителя Гумилёва, хотя Гумилёв не называл его своим учеником, да и сам Георгий Иванов считал, что в поэзии ничьим в отдельности учеником он не был. Мы из каменных глыб создаем города, Любим ясные мысли и точные числа, И душе неприятно и странно, когда Тянет ветер унылую песню без смысла. Или море шумит. Ни надежда, ни страсть, Все, что дорого нам, в них не сыщет ответа. Если ты человек – отрицай эту власть, Подчини этот хор вдохновенью поэта. И пора бы понять, что поэт не Орфей, На пустом побережьи вздыхавший о тени, А во фраке, с хлыстом, укротитель зверей На залитой искусственным светом арене. (В« Мы из каменных глыб создаем города…», 1922) Через месяц, 28 апреля, устроили в том же В«ЛеонеВ» вечер Цеха поэтов, превратившийся в диспут. Читал доклад Георгий Адамович, только что приехавший в Берлин – последним из В«цеховиковВ». Говорил Адамович о современной русской поэзии – не эмигрантской, о которой он знал мало, а о стихах в советской России, главным образом в Петрограде. Пришел послушать большой знаток русской поэзии Юлий Айхенвальд. Пришли временно жившие за границей Илья Эренбург и Виктор Шкловский. Не особенно подыскивая выражения, они высказались о докладе. В«Если кто-нибудь в России и создает новые формы, – сказал Шкловский, – так это москвичи, и напрасно цехисты думают, что они представляют новое словоВ». Эренбург, который находился тогда в зените славы, сказал, что Цех – искусственная группа, что участники ее обольщаются мнимой новизной. В«Так, как пишете вы, – обратился он к четырем поэтам, – во Франции не пишет ни один школьникВ». – В«Вы совершенно правы, – ответил шуткой Г. Иванов. – Все школьники, вкусившие "левых течений"… пишут теперь "как Эренбург"В». Эту реплику Г. Иванов включил в свой В«Почтовый ящикВ» — самую первую статью из числа его эмигрантских критических выступлений. В«Главной вещью "Цеха поэтов", — писал один берлинский критик, – несомненно является "Почтовый ящик"; эти литературные заметки остроумны, талантливы и все же автор своим тоном читателя раздражаетВ». Год отъезда из России оказался переломным. И не только в личной судьбе — таким же он оказался и в его творчестве. Он чувствовал, что вместе с В«СадамиВ» завершился целый период внутреннего развития. В«СадыВ» он любил и, как было сказано, охотно перепечатывал отдельные стихи из них в разных изданиях. Эта книга принесла ему уверенность в себе и значительно большую, чем прежде, известность. Он чувствовал, что повторять музыку В«СадовВ» более невозможно. Пытался на ощупь найти какое-то новое движение стиха. Необходимой оказалась не только новая музыка, но и новое чувство. Попытки в этом направлении видны в формально безупречном стихотворении 1922 года: Охотник веселый прицелится, И падает птица к ногам, И дым исчезающий стелется По выцветшим низким лугам. Заря розовеет болотная, И в синем дыму, не спеша, Уносится в небо бесплотная, Бездомная птичья душа. А что в человеческой участи Прекраснее участи птиц, Помимо холодной певучести Немногих заветных страниц? (В«Охотник веселый прицелится…») Здесь уже нет романтизма В«СадовВ», здесь главное – чувство горечи, непрочности человеческой судьбы и постоянного присутствия смерти, возможности конца в каждый момент и расставания с земной красотой. В В«РозахВ», следующем после В«СадовВ» сборнике, он развивает тему В«Охотника…»: Это уж не романтизм. Какая Там Шотландия! Взгляни: горит Между черных лип звезда большая И о смерти говорит. (В«Грустно, друг. Все слаще, все нежнее…») Об В«Охотнике…» писал Эрих Голлербах, внесший свою лепту в разнотолки о творчестве Георгия Иванова. Голлербах относит его к В«эстетамВ», а не к акмеистам, хотя оговаривается, что первые мало отличаются от вторых. В«Деятельное любование миром составляет основную черту эстетизма. При этом "эстеты" изображают в сущности не прекрасное, а свое ощущение от него. Иногда это очень немного. Например, поэтическое кредо Георгия Иванова отлично выражено в одном из последних его стихотворений, где рассказывается как охотник убил птицу и как в небо унеслась ”бездомная птичья душа". Поэт спрашивает с трогательным простодушием…» — и далее для подтверждения цитируется последняя строфа из В«Охотника…». В Берлине начата была книга В«РозыВ», хотя ее контуры и даже общая тональность рисовались ему еще смутно. Весной 1923-го Георгий Иванов познакомился с Александром Бахрахом, начинавшим свой путь литературным критиком. Бахрах считался берлинским старожилом. Русская эмиграция в немецкой столице сформировалась у него на глазах. Ему недавно исполнилось двадцать лет, но он знал лично чуть ли не всех поселившихся в Берлине русских литераторов. Когда открылся Клуб писателей, секретарем стал Бахрах. Через много лет он рассказал о берлинских встречах с Георгием Ивановым, рассказал скупо: В«Молодой, бодрый, чуть прилизанный, остроумный и часто задирчивый, но вместе с тем с каким-то душевным надломом. Это сразу в нем чувствовалось, да, собственно, он и не пытался свою "уязвимость" скрыватьВ». Уязвимость? С языком острым как бритва? Гумилёв дал ему кличку – Общественное Мнение. Кличка не привилась, но не впустую была дана. Бахрах не погрешил против истины. Через девять лет Зинаида Гиппиус, как-то встретившая Георгия Владимировича, отметила в записной книжке: В«Г. Иванов хороший и беспомощныйВ». Еще через много лет он сам писал Роману Гулю: « сущности я прост, как овцаВ». Признание сделано на склоне жизни. Оборотной стороной уязвимости была житейская неприспособленность. Внутренне он оправдывал себя тем, что бытовой здравый смысл и практицизм он принес в жертву поэзии. Такой образ оказался устойчивым. Он считал, что истинный поэтический дар сжигает жизнь его обладателя. Точно так же, по мысли Георгия Иванов, случилось и с Александром Блоком. В ивановском В«Портрете без сходстваВ», книге 1950 года, есть стихотворение, о котором Кирилл Померанцев, ученик Георгия Иванова, сказал: В«Вот строки, на которых можно построить целый религиозно-философский трактатВ»: Друг друга отражают зеркала, Взаимно искажая отраженья. Я верю не в непобедимость зла, А только в неизбежность пораженья. Не в музыку, что жизнь мою сожгла, А в пепел, что остался от сожженья. (В«Друг друга отражают зеркала…») Глубина этих строк несомненна, но несомненно и то, что стихи автобиографичны. Трагизм своей жизни он видел в жертвовании искусству всего житейского. Георгий Иванов и Александр Бахрах встречались в пивной, потом бродили по берлинским улицам, заканчивая многочасовые прогулки поздно и всегда у Бранденбургских ворот. Г. Иванов увлекательно и ярко, В«с перчинкойВ», как вспоминает Бахрах, рассказывал эпизоды из литературной жизни, свидетелем или участником которых был он сам. То были первые, еще только устные наброски к будущим В«Петербургским зимамВ». Он начнет их писать в Париже. Мысль о мемуарах явилась ему раньше, чем всем тем, кто оставил книги воспоминаний о серебряном веке — раньше, чем Зинаида Гиппиус задумала свои В«Живые лицаВ», Владимир Пяст — В«ВстречиВ», Георгий Чулков — В«Годы странствийВ», Бенедикт Лившиц — В«Полутораглазого стрельцаВ». Весной 1923 года русские начинают уезжать из Германии, но Берлин еще некоторое время оставался столицей русского зарубежья. Одни устремились в Париж, другие в Прагу, немногие уехали за океан. Георгий Иванов ждал французской визы, ее долго не присылали. Кроме русской колонии, сам по себе Берлин его ничем не удерживал. В Берлине, по его географическому положению и по экономическим причинам, было удобнее открывать новые издательства, чем в других европейских столицах. Эренбург рассказывал, что только за один год здесь возникло семнадцать новых издательств. Политические причины способствовали расширению книжного рынка и процветанию (пусть недолгому) русской прессы. Столица Германии стала единственным в своем роде местом общения писателей советских и эмигрантских. В начале двадцатых годов там проживало несколько сот русских писателей, публицистов, журналистов. Жили не только интересами своего творчества, но и интересами русской колонии. Общение, как в былые времена в Петербурге и в Москве, по-прежнему занимало немалое место в их жизни. Георгий Иванов бывал в литературном кафе Ландграф или приходил в редакцию В«Новой русской книгиВ», где собирались члены Цеха поэтов. Перипатетическая традиция продолжалась, но границы былых кружков оказались уже непрочными. Каждый, как говорил Федор Степун, пребывал В«в нише собственного прошлогоВ». Литературный берлинский мир по-своему был узок, и нельзя было не встретиться со всеми теми, кто к нему принадлежал. Так, Георгий Иванов встретил в Берлине, например, Сергея Есенина. В«Весной 1923 года, — вспоминал он, — я был берлинском ресторане Ферстера на Мотцштрассе. Кончив обедать, я шел к выходу. Вдруг меня окликнули по-русски из-за стола, где сидела большая шумная компания. Обернувшись, я увидел Есенина. Я не удивился. Что он со своей Айседорой в Берлине, я уже слышал на днях от ГорькогоВ» С Сергеем Есениным его объединяло немало общих воспоминаний. Первые литературные успехи пришли к Есенину в Петрограде, его литературным покровителем был член Цеха поэтов Сергей Городецкий. Стихи Есенина Г. Иванов ценил и сформулировал свое отношение к ним: В«Значение Есенина именно в том, что он оказался как раз на уровне сознания русского народа "страшных лет России", совпал с ним до конца, стал синонимом и ее падения, и ее стремления возродиться. В этом "пушкинская" незаменимость Есенина, превращающая и его грешную жизнь, и несовершенные стихи в источник света и добраВ». Это написано в Париже, через много лет после смерти Есенина. Но в Берлине Есенин в чем-то отождествлялся эмигрантами с советской элитой. Его жена Айседора Дункан еще недавно танцевала с красным знаменем в руках на сцене Большого театра. В германской столице, за пределами В«русского БерлинаВ», Георгий Иванов остро чувствовал свою отчужденность. Еще не было на сердце той отчаянной горечи, которая разъедала Ходасевича, писавшего в те дни, когда Г. Иванов только ступил на берлинский асфальт: В«Дома — как демоны, / Между домами – мрак; / Шеренги демонов, / И между них — сквозняк…/ Нечеловечий дух, / Нечеловечья речь — / И песьи головы / Поверх сутулых плечВ». Георгию Иванову тоже не было здесь уютно, но не до такой степени судорожного отталкивания, как у Ходасевича. Он чувствовал себя транзитным пассажиром, а поезд, который должен доставить по назначению, опаздывал. Он уже съездил во Францию по временной визе. Провел там несколько дней – нужно было оформить развод с Габриэль, первой женой, француженкой, уехавшей во Францию вначале революции. И все же прожитый в Берлине год оказался плодотворным. Посредине своего странствия земного он был полон замыслов и энергии. Переиздал с дополнениями свои петербургские сборники В«ВерескВ», В«СадыВ», В«ЛампадуВ». Работал над переизданием трех выпусков петроградского альманаха В«Цех поэтовВ» и подготовил четвертый выпуск. Писал книгу. Осенью 1923 года в Берлине было тревожно. Казалось, что вот-вот начнется гражданская война. Свирепствовала инфляция, издательства лопались, канул в небытие Дом искусств, русская колония редела, писатели уезжали кто в Прагу, кто в Париж. ПАРИЖ Он уже побывал в Париже в декабре 1922 года. Побывка оказалась кратковременной, но такой и планировалась. Знакомился с писателями, с особенностями парижской литературной жизни, и ее разрозненные подробности связал в сво ем представлении в некую общую картину. Соперничать с Берлином русский Париж еще не мог, но все указывало на то, что сюда должен переместиться центр зарубежья. Он узнал о существовании в Париже Союза русских писателей и журналистов, о Комитете помощи писателям, слышал, что из Комитета исключен Алексей Толстой за связь с просоветской газетой В«НаканунеВ». Просматривал В«Последние новостиВ», номера В«СловаВ», оказавшегося недолговечным. Уже два года выходил в Париже толстый журнал В«Современные запискиВ», выделявшийся на фоне тех эфемерных изданий, которые после первого или второго выпуска навсегда умолкали. Петроградское землячество устроило для него 13 декабря вечер стихов в ресторане В«ContiВ» на улице Дантона. Численность землячества удивила Георгия Иванова — в нем состояло человек полтораста. Среди них Куприн и Тэффи, редактор В«Последних новостейВ» Милюков и будущий редактор В«ЗвенаВ» Винавер. Нуждающимся петроградцам землячество помогало посылками, и Г. Иванов встретился с членами правления. Он не мог забыть, в каком бедственном положении оказалась Анна Гумилёва после расстрела мужа. В ноябре 1923 года вышел четвертый альманах В«Цех поэтовВ». Из его участников никто не мог предположить, что он будет последним. Ко времени его выпуска в свет Георгий Иванов уже снова ходил по парижским улицам. Странное, какое-то В«невесомоеВ» чувство возникало при мысли о себе как о В«парижском жителеВ». Заходил в кафе, спрашивал стакан вина. Оркестр обволакивал сахаринной мелодией, за сладкими звуками поблескивала ледяная пустота. Шел без цели, любуясь нежно-розовым парижским закатом, казавшимся одушевленным существом. Заметно быстрее, чем в Петербурге, сумерки переходили в ночь. На Эйфелевой башне зажигалась реклама Ситроена. Пахло бензином и осенним тленом на сверкавшем огнями Конкорде. В неподвижной пробке застряли с зажженными фарами сотни машин. Мелькали огни синема, зазывая на фильм Чаплина. В русском трактире на Монмартре цыганский хор пел В«Две гитарыВ». Компания американцев веселилась за столом, накрытом белой скатертью с винными пятнами. Русские им нравились, но их бедность ощущалась как вызывающее неприличие. На лицах французов играло приятно-любезное выражение. О недавней кровавой бойне они будто догово рились не вспоминать… Легкая веселость была надета на них, как выходное платье. Волноваться не из-за чего, ибо все, что человеку нужно, можно купить, и при таком взгляде, не правда ли, жизнь довольно приятна. То, что там, на востоке называлось душевностью, отсюда казалось экзотической душевной болезнью. Насколько же мы непохожи на них, думал он. Тем, кто заглянул в кровавую пропасть революции, военного коммунизма, гражданской войны, разрухи, парижане казались легкомысленными удачниками. Даже в буржуазности быта здесь не было ничего дурно пахнущего. И вообще, разве стоит из-за чего-то волноваться? Нет, вы ошибаетесь, друг дорогой. Мы жили тогда на планете другой. И вот уже не осенний вечер, а весеннее парижское утро, 1924 года. Утро было как утро. Нам было довольно приятно. Чашки черного кофе были лилово-черны, Скатерть ярко бела, и на скатерти рюмки и пятна. Утро было как утро. Конечно, мы были пьяны. Англичане с соседнего столика что-то мычали – Что-то о испытаньях великой союзной страны. Кто-то сел за рояль и запел, и кого-то качали… Утро было как утро – розы дождливой весны Плыли в широком окне, ледяном океане печали. (В«Утро было как утро. Нам было довольно приятно…») Слишком тесно Георгий Иванов был связан с Россией, слишком привязан душой к Петербургу, чтобы Париж мог занять в его стихах сколько-нибудь значительное место. И это на том фоне, когда можно было бы составить большую антологию эмигрантских стихов о французской столице. Сами названия поэтических книг дают представление об этом изобилии: В«Парижские ночиВ» Довида Кнута, В«Весна в ПарижеВ» Софии Прегель, В«Дождь идет над СенойВ» Бориса Заковича… Одной из первых литературных забот после переезда во Францию была подготовка к вечеру Цеха поэтов 1 ноября 1923 года. Вечер получился не совсем обычным. И не только потому, что четверо недавних участников гумилевского Цеха впервые вместе читали стихи в Париже, но и потому еще, что к ним присоединился Владимир Познер, которого все четверо — Георгий Иванов, Ирина Одоевцева, Георгий Адамович и Николай Оцуп — знали по Дому искусств как одного из В«серапионовВ», участников группы В«Серапионовы братьяВ». Познер писал баллады, следуя в выборе этого неожиданно возродившегося жанра Одоевцевой и Тихонову. Получившую известность В«Балладу о дезертиреВ» Познера напечатали осенью 1921 года в альманахе В«Цех поэтовВ», а вскоре после этого он эмигрировал. Теперь, ровно через два года, Георгий Иванов снова встретился с ним. Бойкий молодой человек выглядел коренным парижанином. Тогда он еще был связан с русским зарубежьем, но вскоре написал на французском книгу В«Панорама современной русской литературыВ», остро враждебную эмиграции, вступил в компартию и со временем сделался довольно известным французским писателем. Заседания Цеха перенесли в кафе В«Ла БоллеВ». В ежедневных В«Последних новостяхВ» стали появляться объявления о предстоящих субботних вечерах Цеха, и в назначенный день там собирались молодые поэты, чтобы встретиться с Г. Ивановым, Одоевцевой, Адамовичем, Оцупом. В«Их присутствие здесь среди нас было чрезвычайно важно, главным образом для подрастающего поколения. Они привезли с собой как бы воздух Петербурга, без которого, наверно, не было бы "Чисел", ни многого другого, что позволило нам пережить ждавшие нас испытания и не потерять лицоВ», — писал секретарь Мережковских Владимир Злобин. Если считать, что в Петербурге Цех возникал трижды, затем существовал берлинский, а с осени 1923-го до весны 1926-го — парижский, то в общей сложности было пять этапов в деятельности Цеха. И единственным человеком, кто участвовал во всех пяти Цехах, был Георгий Иванов. Он начинает сотрудничать в В«ЗвенеВ» — газете, основанной в 1923 году и быстро набиравшей популярность, разумеется, среди лишь русских читателей. Коренные парижане относились к русской культуре с безразличием, а французские писатели в этом смысле от обыкновенных обывателей не отличались. Впрочем, это и понятно — ведь в Париже выходило чуть ли не девятьсот иностранных периодических изданий. И на каких только языках они не печатались — на армянском, баскском, китайском, польском, румынском, португальском… На русском газет и журналов, наверное, было больше всего. Одни закрывались, другие заступали на их место. В«ЗвеноВ» оказалось начинанием устойчивым. Влиявшими его сотрудниками стали бывшие петербуржцы — талантливые критики, искусствоведы, философы: Н. Бахтин. А. Левинсон. В. Вейдле, К. Мочульский, Г.Лозинский. С лета 1924 года первую скрипку в газете начинает играть Георгий Адамович и тогда же, а точнее 7 июля, в ней появился первый мемуарный очерк Георгия Иванова из цикла В«Китайские тениВ». Для тридцатилетнего человека, полного творческих замыслов и честолюбивых надежд, мемуары – жанр несколько преждевременный. Одним из зачинателей этого жанра в зарубежье, столь богатом воспоминанием, была Зинаида Гиппиус, но за свои два тома В«Живых лицВ» она принялась на шестом десятке. Откуда пришло это название — В«Китайские тениВ»? Что означает оно? В 1922 году Алексей Толстой издал сборник рассказов В«Китайские тениВ». Заимствовал ли переимчивый Георгий Иванов название у Алексея Толстого? Книга Толстого продавалась в Берлине в то время, когда там жил Г.Иванов. Встречал он и самого Толстого — не мог не встретить, например, в литературном кафе В«ЛеонВ». Но рассказы В«одного из самых даровитых современных писателейВ» (как писали тогда о Толстом) совсем на другую тему — не о литературном Петербурге, а о вымирающих заволжских родовых усадьбах. Общее у двух писателей только то, что на экране памяти, словно тени от проекционного фонаря, мелькают былые дни, старый быт и его носители. Никто не знает, держал ли когда-нибудь в руках В«Китайские тениВ» Алексея Толстого Георгий Иванов. Бывает, что такие предположения о заимствовании оказываются пустыми. Например, утверждали, что в В«Распаде атомаВ» Георгия Иванова не обошлось без Генри Миллера. Г. Иванов отрицал решительно: В«Никакого Миллера я и не нюхал, когда писал ”Распад атома”. Миллер у нас появился в 1939 г., а ”Атом” (указано на последней странице) написан в 1937 г.В». Или – трагедия В«Сон во снеВ» Анны Ахматовой, написанная в эвакуации в Ташкенте (мемуаристы утверждают, что Ахматова сожгла ее). Сравним название со стихами Георгия Иванова 1930 года: В«Это только синий ладан, / Это только со во сне…» Знала ли Ахматова эти строки? Если и знала, то слишком предубеждена была против Г. Иванова, чтобы заимствовать у него. Но, может быть, строки застряли в ее подсознании, и, не помня их автора, свое произведение она назвала В«Сон во снеВ». Начав писать В«Китайские тениВ» в 1924 году, Георгий Иванов ясно определил свою задачу: В«Тема моих очерков – быт литературного Петербурга последних десяти-двенадцати лет. Год наибольшего расцвета и напряжения этой жизни, "последняя зима перед войной", был годом моего вступления в литературу. С нее я и поведу свой рассказ. Поневоле я вынужден его начать с круга узко поэтического, постепенно расширяя границы впечатлений и встреч. Еще мне часто придется говорить как будто о мелочах и пустяках: но я думаю, эти мелочи достойны внимания, если именно они были тем воздухом, которым дышало целое поколение деятелей русского искусства. Как был живителен этот воздух и как нам теперь его недостает, знает каждый поэт или художник, когда-то им дышавшийВ». Первая В«Китайская теньВ» появилась в печати в июле 1924-го, вторая — в сентябре, третья — в ноябре. Отсюда и берет начало жанр беллетризованных мемуаров, к которому Георгий Иванов возвращался постоянно — лет пятнадцать подряд. Мемуарный жанр привлекал его и в послевоенное время. В«Китайские тениВ» у читателей пользовались большим успехом, и Георгий Иванов стал одним из ближайших сотрудников В«ЗвенаВ». О его взаимоотношениях со В«ЗвеномВ» можно судить по нескольким сохранившимся письмам той поры. Осенью 1925 года, уехав в Ниццу, он пишет 9 ноября секретарю редакции Михаилу Львовичу Кантору: В«Посылаю Вам "Китайскую тень". Собираюсь в скором времени прислать новую. Очень жалею, что уехал не простившись с Вами, но отъезд мой произошел очень неожиданно и быстро. Здесь рай. Каково там у Вас?В» Присланный очерк был о Доме литераторов, а предыдущий — о петербургских меценатах. Между прочим, этому очерку или его более поздней версии, напечатанной в газете В«СегодняВ», подражал ленинградский писатель Всеволод Рождественский в книге воспоминаний В«Страницы жизниВ», в главе В«Последние меценатыВ». Вскоре после того, как Георгий Иванов отправил письмо Кантору, он прислал в редакцию новую В«Китайскую теньВ», на этот раз о Доме искусств. В«Многоуважаемый Михаил Львович, посылаю Вам еще "Тень" как естественное продолжение "Дома Литераторов", м. б., она могла бы пойти в следующем за ним номере? Если это возможно, я был бы очень рад. Искренне преданный Вам Георгий ИвановВ». Все присылаемое им в В«ЗвеноВ» ставилось в ближайший номер, Например, В«Дом искусствВ» отправлен из Ниццы 11 ноября, получен в Париже 23-го, а через три недели, 14 декабря, был опубликован. Не забудем, что В«ЗвеноВ» было еженедельником, а в еженедельном издании ближайший номер всегда третий, потому что один находится в печати, вторым тоже уже готовым — занят наборщик, а над третьим редакция заканчивает работу к определенному дню, помещая в него и залежавшийся материал, и только что присланные работы из числа более интересных. Так обычно и получалось с В«Китайскими тенямиВ», которые Г.Иванов писал специально для В«ЗвенаВ». Литературные вечера в русском Париже любили. В период между двумя мировыми войнами их состоялось великое множество. На вечере памяти Николая Гумилёва Георгий Иванов выступал 6 апреля 1925 года. Выступление хотели приурочить ко дню рождения Гумилёва — к 3 апреля, но не получилось. Другим участником был Михаил Струве. Ему тоже было что вспомнить. О его сборнике В«СтаяВ» Гумилёв писал в В«Биржевых ведомостяхВ»: В«Вот стихи хорошей школы. Читая их забываешь, что М. Струве поэт молодой и что "Стая" его первая книгаВ». Находившийся на фронте Гумилёв весной 1915 года заболел и его привезли на лечение в Петроград. К нему в лазарет приходил Струве, и когда дело пошло на поправку, они вели долгие беседы. Струве участвовал в Цехе поэтов – но только во втором, самом недолговечном, основном во время войны Г. Ивановым. Книга о Гумилёве задумана давно, и мысль о ней Георгия Иванова не покидает. За многостраничные произведения он брался неохотно. В«Петербургские зимыВ» как книга не была написана в том смысле, как обычно пишутся книги. Ее Г. Иванов составил из готовых очерков, печатавшихся в периодике, изменив или вычеркнув отдельные фразы и абзацы. Роман В«Третий РимВ» формально оказался неоконченным. В тридцатые годы он принялся за роман из жизни Александры, последней императрицы, жены Николая II. По ходу работы увидел, что перемена интонации повлекла за собой изменение повествовательной манеры, а с нею сам собою изменился жанр и получился не роман, а небольшая эссеистическая В«Книга о последнем царствованииВ». В 1948-м, живя в Русском доме в городе Жуан ле Пен, он еще раз – последний раз в жизни – взялся за роман. О его теме свидетельств не осталось. В 1950-е годы он принялся за новую мемуарную книгу, чувствуя, что если сейчас не положить на бумагу многое из литературной жизни Петербурга – Петрограда, это уйдет вместе с ним, ибо он считал себя единственным оставшимся в эмиграции свидетелем тех баснословных лет. Другой замысел 1950-х годов – нечто вроде В«Распада атомаВ», но переосмысленного на фоне испытаний военных и послевоенных лет. Оба замысла остались невоплощенными, и неизвестна даже судьба черновиков. Его В«природныеВ» жанры, кроме лирических стихов и в первую очередь именно их, — это эссе и рассказ. Рассказы, написанные им, занимательны и необычны, а как эссеист он может быть поставлен на одно из первых мест в русской литературе. В Берлине он обдумывал книгу о Гумилёве, делал записи, и теперь, в Париже, вернувшись к ним, предложил отрывки в только что переехавшую из Берлина в Париж газету В«ДниВ». Эссе В«ГумилёвВ» напечатали 11 октября. Георгий Иванов договорился с редакцией, что будет время от времени присылать мемуарные очерки под названием В«Петербургские зимыВ». Два цикла — В«Китайские тениВ» и В«Петербургские зимыВ» появлялись в печати более или менее одновременно, одни в В«ЗвенеВ», другие в В«ДняхВ», а название его знаменитой мемуарной книги взято из В«ДнейВ». В течение 1925 года в В«ЗвенеВ» он напечатал эссе о петербургских редакциях, о Доме искусств. Доме литераторов, об Игоре Северянине. Очерки имели успех. Гиппиус, не видевшая больших достоинств в русских парижских газетах, писала 16 сентября Ходасевичу: В«("Последние Новости" и "Дни" остались в прежнем состоянии пустынности…» Из всего, что ей в этих газетах довелось прочитать, она отметила только очерки Георгия Иванова: В«Впрочем, бывают еще живые лица Георгия ИвановаВ». И добавила иронически: В«Все начинается в Бродячей собакеВ». Несмотря на иронию, в устах Гиппиус это была максимально высокая оценка. В«Живые лицаВ» — название ее собственной мемуарной книги; вышедшей в Париже незадолго до этого письма Ходасевичу. Между тем дошла весть, что в Москве издан солидный том В«Русская поэзия XX векаВ» Шамурина и Ежова и что в этой антологии неожиданно много эмигрантов: Минский, Мережковский, Бальмонт, Гиппиус, Вячеслав Иванов, Бунин, Ходасевич, Цветаева, Северянин, Любовь Столица, Адамович, Одоевцева… Пока Георгий Иванов своими глазами не увидел в чьем-то доме эту антологию, никаких чувств он не испытал, а увидев, почувствовал радость и гордость. Большая его подборка – четырнадцать стихотворений, и выбор довольно удачный. Он вспомнил, как в 1921 году держал в руках только что отпечатанные В«СадыВ» с обложкой Добужинского и перечитывал свои стихи, открывая их наугад: Я слышу слабое благоуханье Прозрачных зарослей и цветников, И легкой музыки летит дыханье Ко мне, таинственное, с облаков. (В«Из облака, из пены розоватой…», 1920) Эти любимые им строки тоже вошли в антологию. Нет, выбор не плох, но если бы ему самому дали составить подборку, он сделал бы все иначе. То было время, когда все еще спорили о Шпенглере Освальд Шпенглер (1880—1936) — немецкий философ и историк; в 1918 г. выпустил книгу В«Закат Европы. Очерки морфологии мировой историиВ» (русский перевод — 1923), вызвавшую большой интерес и страстную полемику. , читали В«АтлантидуВ». Бенуа развлекались фильмами про Тарзана. К 1925 году в русском Париже образуется особая атмосфера — проявления того духовного климата, в котором расцвела культура эмиграции, и расцвет длился до конца 1930-х годов. Новые веяния проявились сначала в поэзии. И лишь несколько позднее они дали знать о себе в прозе, критике, публицистике, даже в философии. « нашей поэзии зазвучала новая музыка, щемящая и сладостная, между небытием и жалостьюВ», – писал Николай Татищев, чуткий наблюдатель и внимательный свидетель тех дней, завсегдатай монпарнасских встреч. Появление этой новой музыки Татищев связывал с Георгием Ивановым и сам уточнял, что говорит о времени, когда появилась в переводе Г. Иванова и Адамовича поэма В«АнабасисВ» Сен-Жон Перса, будущего нобелевского лауреата. Опубликован перевод был небольшой отдельной книжкой в 1925 году, через год после появления в печати оригинала. Поэмой Перса восторгались в авторитетном кругу его почитателей. Для Георгия Иванова этот перевод был попыткой прочувствовать возможность сближения столь разных поэтических традиций, как русская и французская. Переводить было трудно, местами французский текст воспринимался как риторика, пусть изысканная, но все-таки декламация, чуждая художественному дару и опыту Г. Иванова. Адамович рассказывал: В«Помню, в процессе работы я усмешкой сказал Георгию Иванову, просмотрев только что переведенную им страницу: "Аркадий, не говори красиво!" А он в ответ только беспомощно развел руками, я, мол, сам чувствую, что выходит слишком "красиво", но что же делать, оригинал много "красивее", чем мой перевод. В самом деле, какое количество восклицательных знаков! Какая нарядная изысканность в выражениях! Как много этих "о!", этих "ах!". Но разве это личная особенность автора "Анабасиса"? Разве не именно эта декламационность и приподня тость составляет ту черту французской поэзии – всей без исключения французской поэзии, — которая… мешает ей войти в русские сердца?В» Но Татищев, приурочив рождение В«новой музыкиВ» ко времени издания В«АнабасисаВ», имел в виду не только перевод Георгия Иванова, но, главное, его собственные стихи и в особенности стихотворение, напечатанное в В«ЗвенеВ» 16 марта 1925 года. Если говорить о духовной ноте в его поэзии, то оно самое совершенное: Закроешь глаза на мгновенье И вместе с прохладой вдохнешь Какое-то дальнее пенье, Какую-то смутную дрожь. И нет ни России, ни мира, И нет ни любви, ни обид – По синему царству эфира Свободное сердце летит. (В«Закроешь глаза на мгновенье…») Новый, 1926 год он встретил с Ириной Одоевцевой в Ницце. Через непродолжительное время предстояло вернуться в Париж. Он уже слышал, что Мережковский и Гиппиус возобновили В«воскресеньяВ», которые в свое время в литературных кругах Петербурга были столь известны, ценимы и посещаемы. Адамович, вскоре после того как познакомился с Мережковскими, пришел к ним в одно из воскресений в начале 1926 года с Г. Ивановым. Зинаида Гиппиус о нем уже была наслышана, читала в В«ЗвенеВ» его В«Китайские тениВ», хорошо о них отзывалась, на звала его зарисовки не В«тенямиВ», а В«лицамиВ». Немного знала она и его поэзию. Вряд ли по его сборникам стихов, скорее всего только по журнальным и газетным публикаци ям. Познакомившись с его поэтическим творчеством лучше, она говорила о Георгии Иванове как о прирожденном поэте, как о поэте В«в химически чистом видеВ». Пока за столом шла очередная В«воскреснаяВ» беседа, Зинаида Гиппиус, предложив Георгию Иванову сесть рядом с ней и не обращая внимания на общий, должно быть, интересный разговор, учинила В«допрос с пристрастиемВ», задав ему один за другим десяток вопросов. С неожиданно свалившимся на него экзаменом Г. Иванов справился блестяще. В ответах своих он умел быть то намеренно легкомысленным, то как бы случайно глубокомысленным, но чаще остроумным. Петербургский опыт общения со множеством одаренных людей развил в нем с юности дар находчивого, на редкость интересного собеседника. Дар этот проявлялся преимущественно в разговорах с людьми литературы и искусства, и когда проявлялся вполне свободно, то с Г. Ивановым, по словам современника, никто не мог соперничать. Остроты, рассыпаемые им — если бы в свое время их кто-то записал, – могли бы составить книгу, которая и теперь читалась бы с интересом. После первого разговора с Гиппиус он, согласно ее знаменитому критерию, попал в число тех, кто В«интересуется интереснымВ». По ее приглашению он стал бывать в доме 11-бис на улице Колонель Боннэ не только по воскресеньям. Связь с Мережковскими установилась прочная, многолетняя. Мемуары Зинаиды Гиппиус В«Живые лицаВ», вышедшие в 1925 году, произвели на него впечатление. Он считал их, в сравнении, например, с воспоминаниями Владислава Ходасевича, В«много человечней и по крайней мере метафизически правдивымиВ». Между тем В«Живые лицаВ» — единственная книга Гиппиус, которая пришлась Г. Иванову по вкусу. Хотя Зинаида Николаевна была, по его словам, В«великая умница и очаровательнейшее творениеВ», все самое талантливое сверкало в ее разговоре и отчасти осталось в переписке, а В«литература ее была слабаВ», считал Г. Иванов. Два мастера эпистолярного жанра, имевшие немало общих петербургских воспоминаний, оба находились в центре литературной жизни, только принадлежали к разным поко лениям. Но в их беседах разница в возрасте в четверть века как бы не чувствовалась. Одна — В«бабушка русского декадансаВ», другой их тех, кого называли В«преодолевшие символизмВ», и творчество каждого – отдельная страница в истории литературы. Их переписка, увы, не восстановима. Письма Гиппиус сгорели во время войны, когда американская бомба сожгла дом Г. Иванова в Биаррице. Погибла и его библиотека, вторая по счету. Первая была утрачена им в период военного коммунизма в красном Петрограде. Георгий Иванов стал постоянным посетителем воскресений и в чем-то даже доверенным лицом. Мережковские с ним советовались насчет задуманного ими общества В«Зеленая лампаВ», которое через год открылось. Г. Иванов стал председателем этого объединения. Тем временем В«воскресеньяВ» собирали все больше посетителей. Стулья для гостей, садившихся к столу, ставились в два ряда. Приходили писатели-прозаики — Бунин, Зайцев, Тэффи, Адданов, поэты – Ходасевич, Оцуп, философы — Бердяев, Шестов, Вышеславцев, Г. Федотов, критики — Адамович, Вейдле, Мочульский, политики, общественные деятели — Керенский, Фондаминский. Для младшего поколения эмигрантов это был единственный в своем роде университет, равного которому по составу В«лекторовВ» нигде не существовало. Так, из младших писателей-эмигрантов побывали на В«воскресеньяхВ» почти все, кто в литературе оставил след. Приходил Сергей Иванович Шаршун, которого, правда, нельзя было отнести ни к старшему, ни к младшему поколению. По возрасту он скорее был в числе старших, но по творчеству близок к младшим, поскольку, как и все они, художник Шаршун начал писать прозу только в эмиграции. Но тут тоже была загвоздка, так как из всех присутствовавших на В«воскресеньяхВ» он был старейшим эмигрантом, уехал из России года за два до начала мировой войны. Художник-дадаист, Шаршун писал странные книги, которые не находили читателя, но Г. Иванов ставил его как прозаика высоко. В обшей сложности состоялось более двухсот В«воскресенийВ» за пятнадцать лет их существования, и круг тем, обсуждаемых то в столовой, то в гостиной у Мережковских, оказался необъятным. Говорили о вопросах философских и богословских, о политике и поэзии, о злободневности и истории. Когда речь заходила о России, ее судьбах, Георгий Иванов принимал в общем разговоре участие и, бывало, горячо ввязывался в возникший спор. Как писатель он чрезвычайно зависел от среды, окружения, общения, общественной атмосферы. Он и сложился как творческая личность в блестящем окружении, в частом общении с талантливыми людьми. Для всего другого, кроме поэзии, ему требовался В«социальный заказВ» – не тот, конечно, на котором настаивали соцреалисты, а тот, который должен быть назван В«требованием времениВ». В силу этого В«требованияВ» и были созданы им В«Петербургские зимыВ», В«Третий РимВ», В«Книга о последнем царствованииВ», В«Распад атомаВ». Оказавшись оторванным от среды, оставаясь в течение многих лет в одиночестве, когда — как ему казалось — среда или эпоха уже ничего от него не требуют, он не написал ни новых В«Петербургских зимВ», ни нового В«Распада атомаВ», хотя намерен был написать и новые воспоминания (В«только факты, сэрВ») и книгу в жанре своего В«Распада атомаВ». В феврале Георгий Иванов получил по почте первый номер В«БлагонамеренногоВ» — нового литературного журнала. Прислал его из Брюсселя князь Дмитрий Алексеевич Шаховской (в будущем архиепископ Сан-Францисский). Ровно за сто лет до выхода в свет брюссельского В«БлагонамеренногоВ» закончил свое существование одноименный петербургский журнал пушкинского времени, в котором принимал участие предок Дмитрия Алексеевича писатель Александр Шаховской. Брюссельский журнал, как писал его редактор, стал попыткой исключительно независимого, полностью литературного издания. Смыслом его, как сформулировал Дмитрий Шаховской, было служение В«русскому духу в свободе, которой мы опьянялись в Европе, видя то, что происходит в РоссииВ». Ранее, еще только занятый организацией журнала, Шаховской писал Георгию Иванову, предлагая участвовать в В«БлагонамеренномВ», и 18 августа 1925 года Г. Иванов отвечал: В«Журнал Ваш от души приветствую, если он действительно выйдет и будет выходить… С удовольствием пришлю, конечно, стихи… И когда они выйдут в свет? Т. к. если не скоро, то те, что у меня есть, я бы напечатал в другом месте, а Вам бы прислал другие, прямо из печкиВ». Шаховской спрашивал его, как он относится к тому, что в журнале будет иронический или сатирический отдел, и есть ли у него что-либо подходящее. В«Что же касается до “благородной иронии", — писал в ответ Г. Иванов, — то над чем же благородно иронизировать? Это действительно очень трудный отдел… Опыт этого (печальный) был когда-то проделан "Аполлоном" — "Пчелы и осы Аполлона". Все (или почти все годные для печати) старые шутки, известные мне, я уже напечатал в одной из своих "Китайских теней"В». Георгий Иванов имел в виду свой очерк о петербургском поэтическом журнале Михаила Лозинского В«ГиперборейВ». Очерк этот представляет собой маленькую антологию шуточных стихотворений поэтов В«ГипербореяВ». Экспромты, которые в дальнейшем бессчетно цитировались, впервые опубликованы были – по памяти, не по записям – Г.Ивановым в самом начале его сотрудничества в газете В«ЗвеноВ». Среди них коллекция остроумных пародий из так называемой антологии В«Античных глупостейВ». Ветер с окрестных дерев срывает желтые листья. Лесбия, о погляди — фиговых сколько листов! Авторства Георгий Иванов не указывает даже в том случае, когда приводит полностью свою шуточную В«Балладу об издателеВ», ранее не публиковавшуюся. Вот завязка этой трагикомической баллады-буффонады: На Надеждинской жил один Издатель стихов, Назывался он господин Блох. Всем хорош бы… Лишь одним он был Плох. Фронтисписы слишком полюбил Блох. Фронтиспис его и погубил. Ох! Издатель с Надеждинской улицы реальное лицо – Яков Ноевич Блох, владелец В«ПетрополисаВ», издавшего, в частности, В«СадыВ» Г. Иванова, В«TristiaВ» Мандельштама, В«Огненный столпВ» Гумилёва, В«ПодорожникВ» Ахматовой. В предисловии к первому номеру В«БлагонамеренногоВ» осторожно говорилось о журнале как только о попытке, о благом намерении, и действительно В«БлагонамеренныйВ» кончился на втором номере. Ожидали от него многого, так как с первого номера обратил на себя внимание художественный и интеллектуальный уровень, что видно было даже из перечня авторов — Бунин, Ходасевич, Адамович, Цветаева, Ремизов, Степун, Мочульский, Святополк-Мирский, Модест Гофман… Георгий Иванов напечатал в В«БлагонамеренномВ» подборку под названием В«СтансыВ», идеальный образец этого жанра, границы которого обозначены нечетко и определенным остается лишь то, что каждая строфа должна быть завершенной мыслью. В целом же стансы — это элегическое размышление или (что встречается реже) лирическая медитация. Два стихотворения из этой подборки впоследствии вошли в книгу В«РозыВ», а одно в свои сборники поэт никогда не включал: Забудут и отчаянье и нежность, Забудут и блаженство и измену, – Все скроет равнодушная небрежность Других людей, пришедших нам на смену. Жасмин в цвету. Забытая могила… Сухой венок на ветре будет биться, И небеса сиять: все это было, И это никогда не повторится. (В« Забудут и отчаянье и нежность…») Ходасевич о трех этих стихотворениях в В«Благонамеренном, отозвался скептически: В«Г. Иванов — приличен, но беденВ». Отзыв негативный, но и самые уничижительные отзывы эмигрантской критики не идут в сравнение с высказываниями о Георгии Иванове советской критики. Например, Сергей Бобров писал в московской В«Печати и революцииВ» о В«разныхВ» Г. Ивановых, о В«последышах последышейВ», которые пишут В«гладенькие стишкиВ». Писалось это в 1920-е годы. Но и спустя много лет, когда Георгия Иванова уже не было в живых, известный советский критик Владимир Орлов писал о Г. Иванове, словно о личном враге: В«Эмиграция выдвигала в качестве "своего" поэта лощеного сноба и ничтожного эпигона Георгия Иванова, который в ностальгических стишках томно стонал о "бессмысленности" существования или предавался пустопорожним размышлениямВ». На передний план у Георгия Иванова теперь выходит собственный духовный опыт. В его творчество вошла тема утраты – то, что было и никогда не повторится. В Берлине, где прошел первый эмигрантский год, в его стихах эта нота только намечалась. Потребовалось время, впрочем, не столь длительное, чтобы осознать, что командировка с целью В«составления театрального репертуараВ» — бессрочная. Эмигранты в надежде на скорое возвращение продолжали верить, что большевики будут свергнуты, верили в иностранную интервенцию, думали, что режим падет сам собой, не выдержит тяжести разрухи. Георгий Иванов рано осознал, что чуда не случится, что В«все, для чего мы рослиВ», кончится на чужбине, — В«не потому, что жизнь проходит, а потому, что жизнь прошлаВ». Первая жизнь, длившаяся 28 лет, кончилась, когда он ступил в штеттинском порту на германскую землю. Теперь он живет вторую жизнь, и до чего же не походит она на первую, фантастически не походит, хотя он встречается больше с русскими, чем с французами, говорит по-русски чаще, чем по-французски, пишет только по-русски, читает русские книги… Мир Европы — В«мир чуждыйВ», а эмигранты — В«только гости на пиру чужомВ». Возврата к былому нет, хотя – что так понятно – не размышляющему сердцу В«рисуется оно таким торжественным, печальным и прекраснымВ». В В«СтансахВ» впервые в поэтический словарь Г.Иванова проникает слово В«отчаяньеВ», и выражает оно комплекс сложных чувств и их осмысление, пересоздавшее строй его творчества. Он ценил чрезвычайно, не умом, а сердцем, то, что судьба дала ему возможность застать старую Россию до катастрофы 1917 года, сознавал, что в той России было немало несправедливого, но никогда не мог он примириться со злобой и клеветой, которая обрушилась на старую Россию и в самой стране, и за ее пределами после 1917 года. Большинство его стихотворений 1926 года напечатаны в В«ЗвенеВ», которому Георгий Иванов оставался верен до самого закрытия, до последнего номера, вышедшего 1 июня 1928-го. Четыре года он был постоянным автором газеты, преобразованной затем в журнал. Если собрать воедино его стихи, напечатанные в В«ЗвенеВ», то получится целый сборник. В общем и получился — как пролог к будущим В«РозамВ», при ближение к ним, их предварительный великолепный вариант, оставшийся на газетных и журнальных страницах. Основное ядро В«РозВ» составили стихи из В«ЗвенаВ». Самым последним напечатан был в журнале элегический В«Январский день…»: Январский день. На берегу Невы Несется ветер, разрушеньем вея. Где Олечка Судейкина, увы! Ахматова, Паллада, Саломея? Все, кто блистал в тринадцатом году – Лишь призраки на петербургском льду… Здесь на почве серебряного века переосмыслена В«Баллада о дамах прошлых временВ» Франсуа Вийона, которую не раз переводили на русский язык, перевел и Гумилёв. В«БалладаВ» написана лет за пятьсот до В«Январского дня…». Это высокая поэзия, и не только образы и звучание стиха, но и сам ход мысли в ней поэтичен: необыкновенные красавицы былых времен — их неземное очарование унес поток земного времени. Постоянны только перемены, все течет, все идет прахом. С этой мыслью в конце каждой строфы повторяется рефрен: В«Но где же прошлогодний снег?В» Вот одна из строф в переводе Гумилёва: Где Бланш, лилея по весне, Что пела нежно, как Аврора; Алиса… О, скажите мне, Где дамы Мэна иль Бигорра? Где Жанна, воин без укора, В Руане, кончившая век? О Дева Горнего Собора!.. Но где же прошлогодний снег? К Франсуа Вийону, его В«БалладеВ» и гумилёвскому переводу, к теме метаморфоз, превращений в потоке времени всего во всё Георгий Иванов вернулся в книге 1950 года В«Портрет без сходстваВ»: Где прошлогодний снег, скажите мне?.. Нетаявший, почти альпийский снег, Невинной жертвой отданный весне, Апрелем обращенный в плеск и бег, В дыханье одуванчиков и роз, Взволнованного мира светлый вал, В поэзию, В бессмысленный вопрос, Что ей Виллон когда-то задавал? (В« Где прошлогодний снег, скажите мне…») Стихи минорные, но грусть мира, как однажды в присутствии Г. Иванова сказал Адамович, – поручена стихам. О том же много раньше писал Георгий Иванов в В«АполлонеВ»: В«Все значительное в лирической поэзии пронизано лучами вековой грусти, грусти-тревоги или грусти-покоя – все равно… И разве может быть иначе, если самое имя этой божественной грусти — лиризм. Тайна лиризма постигается только избраннымиВ». Грусти в поэзии Г. Иванова много. Как светлой, мудрой, приемлющей, прощающей, так и саркастической, отрицающей — своего рода попытки темного отречения от всего мирского. Но, по его же словам, В«жизнь продолжается рассудку вопрекиВ». Жизнь была наполнена творчеством, встречами, поездками, выступлениями, размышлениями. В мае он приглашен выступить в Союзе молодых поэтов и писателей. Собравшиеся в доме в„– 79 на улице Данфер-Рошро (все они читатели В«ЗвенаВ») знают новые стихи Георгия Иванова. Но мало кто знаком с его петербургскими книгами В«ВерескВ», В«СадыВ», В«ЛампадаВ», даже с берлинскими вторыми изданиями. На вечер Союза пришли Вадим Андреев, Довид Кнут, Виктор Мамченко… Читать первым просят Георгия Иванова. За ним читает Антонин Ладинский. Он только недавно начал печататься, определенно просматривается возводимый в его стихах миф о неизбежном закате любимой им Европы: В«Нам больше делать нечего в Европе, / В хозяйстве бедном подведя баланс, / Берем билет, носильщика торопим, / И запылит почтовый дилижансВ». И продолжает с подъемом: В«А в синей бухте ждет кораблик хрупкий, / Три мачты стройных отклонив слегка. / Румяный капитан из белой рубки / Мечтательно глядит на облакаВ». Георгий Владимирович, сделав серьезную мину и подделываясь под интонацию Ладинского, читает свою давнюю-предавнюю В«ЛитографиюВ»: В«Америки оборванная карта / И глобуса вращающийся круг./ Румяный шкипер спорит без азарта, / Но горячится, не согласен друг …/ Спокойно все. Слышна команда с рубки, / И шкипер хочет вымолвить: "Да брось…» / Но спорит друг. И вспыхивают трубки. / И жалобно скрипит земная ось.В». Все корректно молчат. Затем выступают Александр Гингер и его жена Анна Присманова. Эту поэтическую чету в Союзе молодых поэтов считают В«левымиВ», тогда как Ладинского то относят к В«неоклассикамВ», то называют В«романтикомВ». Внешние обстоятельства жизни Присмановой сложились так же, как у Г. Иванова: родилась, как и он, в Прибалтике, жила в Петербурге, печататься начала до революции, эмигрировала в 1922-м в Берлин и вскоре переехала в Париж. По строю своих стихов от Г. Иванова она была далека, как впрочем, почти от всех собравшихся здесь поэтов. Она читает переполненные метафорами строфы: В«Только ночью скорби в Сене / сон постели постилает. / Днем Париж в воде осенней, / как Сан-Жен сады стирает… / Утром дождь в отрезы окон / бьется, как в стеклянный зонтик, / рыжей белошвейки локон / размотав как флаг на фронтеВ». Позднее Георгий Иванов сблизился с этой поэтической четой, бывал у них дома. Присманова однажды прочла ему стихотворение В«ЯдВ». Начинается оно строкой В«Всю суть души мы отдали для пенья…» и кончается четверостишием, которое понравилось Г. Иванову: Не к раю приближаюсь я, а к краю мне данной жизни, плача и звеня… От музыки, друзья, я умираю: вся сердцевина рвется из меня. Почему такое название – В«ЯдВ»? И так живу я, отроду имея неизмеримо много сотен лет: мой яд еще у райского был змея, и у Орфея — узкий мой скелет. Г. Иванов похвалил, Присманова в ответ сказала, что хотела бы посвятить В«этот ядВ» ему. Когда через много лет вышли ее В«БлизнецыВ», Г.Иванов, листая книгу, увидел, что в нее включено посвященное ему стихотворение. В тот майский вечер, когда Георгий Иванов читал и старые и новые свои стихи в Союзе молодых поэтов, присутствовавшие могли убедиться, что новые стихотворения стилистически стали проще, а тематически разнообразнее. Но той В«дистанции огромного размераВ» между петербургской и парижской лирикой, о которой заговорила критика в конце жизни Г. Иванова, тогда, в Союзе поэтов, никто не отметил. Адамович, суммируя впечатление от чтения, подчеркнул, да в новых стихах по-прежнему выбор образов остается ограниченным. В«Осталась прежняя природная безошибочность звуков, т. е. звуковая оправданность каждой строчки, наличие в каждой строчке стиха — свойство исключительно присущее Георгию ИвановуВ». В конце того же года Георгий Иванов и Ирина Одоевцева познакомились с Иваном Алексеевичем Буниным. Встретились они 12 декабря на юбилее Бориса Зайцева. Но юбиляром выглядел не Зайцев, а скорее Бунин, сказавший с чувством собственного достоинства блестящую краткую речь о заслугах 25-летней деятельности своего собрата по перу. Пришло много людей — литературная и окололитературная публика. Обедали, произносили тосты, танцевали. Бунин заинтересовался Одоевцевой. Он уже знал о ней, прочитав в В«ЗвенеВ» за 10 октября ее рассказ В«Жасминовый островВ». А 11 октября он написал из Грасса редактору Максиму Винаверу: В«Кто это Ирина Одоевцева? Браво, браво! С большой радостью прочел ее рассказ; если Вы ее видите и если она добрая и приятная, будьте добры передать ей мой сердечный привет и наилучшие пожеланияВ». В январе следующего года устроили ставший традиционным бал писателей. Георгий Иванов приехал с Ириной Одоевцевой, оба элегантные, одетые с иголочки. Одоевцева мило флиртовала, Георгий Иванов к ее легкости относился еще нервозно. Ее, очень оживленную, видели с Буниным, и Вера Муромцева, жена Бунина, приревновала. В«Возвращались на рассвете, Одоевцева ушла в бальных башмачках одна в свой отельчикВ», — записала Вера Николаевна в дневнике. Г. Иванов и Одоевцева своей квартиры тогда не имели и жили то в одном, то в другом отеле, нередко меняя их. Стихотворения того года свидетельствуют о какой-то личной драме. Наиболее откровенное ни в одну из своих книг он не включил. Оно напечатано вместе с двумя другими в В«Современных запискахВ». Это была его первая публикация в самом авторитетном журнале русского зарубежья. Каждый поэт в Париже мечтал о взятии этой крепости, что автоматически означало литературный успех и признание. Проникнуть на страницы этого строгого журнала конечно же удавалось меньшинству. Журналов в эмиграции было много, долгожителей среди них раз, два и обчелся. Многие, просуществовав год-другой тихо исчезали. Немало было и таких, что за неимением средств заканчивали свои дни и амбиции на втором номере. Одни растворялись бесследно, другие оставляли по себе память, и чаще добрую. На памяти Георгия Иванова ушла в небытие широко задуманная В«ЭпопеяВ» Андрея Белого. Едва Г. Иванов успел напечататься в ней, как журнал канул в Лету. В 1926 году Юрий Терапиано сотоварищи основал В«Новый домВ». В подзаголовке значилось: В«Литературный журналВ». Точнее же, имея в виду его крошечный объем, – журнальчик. И все-таки, начиная с осмысленного названия, все имелось в нем: и таланты и поклонники, и хороший вкус, и битком набитый редакционный портфель. Не хватало самой малости — лишней тысячи франков. Одновременно с парижским В«Новым домомВ» князь Дмитрий Шаховской задумал издавать уже упоминаемый журнал В«БлагонамеренныйВ». Подобно В«Новому домуВ», В«БлагонамеренныйВ» стремился утвердиться как чисто литературное издание. Благое намерение не гарантировало литературного выживания. Такая судьба ожидала журналы первой эмиграции не только в двадцатые, но и в тридцатые годы, когда самым ярким начинанием стали В«ВстречиВ» под редакцией Георгия Адамовича Журнал прожил всего полгода, но успел напечатать многих, включая Г. Иванова. Самым солидным, авторитетным, а потому и наиболее строгим и разборчивым журналом были В«Современные запискиВ». Их-то и решил В«освоитьВ» Георгий Иванов, что ему удалось с первой же попытки. До тех пор свои новые стихи он обычно отдавал в В«ЗвеноВ». Адамович откликнулся в В«ЗвенеВ» на победу своего друга — на его подборку в В«Современных запискахВ». Откликнулся кисло-сладко. Их личные отношения уже несколько раз давали трещинки, что, в конце концов, привело к серьезной ссоре. В«У Георгия Иванова, — писал Адамович,– в прелестном первом стихотворении образы несколько слащавые, почти щепкино-куперниковские, спасены "дыханием", которое нельзя подделать и которому нельзя научиться. Главное — налицо, а о мелочах не хочется спорить. Не было измены. Только тишина. Вечная любовь, вечная весна. ……………………………………… Глубокое море у этих детских ног. И не было измены – видит Бог. Только грусть и нежность, нежность вся до дна. Вечная любовь, вечная весна. Третье стихотворение, неврастеническое, которое можно было бы назвать “Invitation au suicide” – хорошо и в мелочахВ». Свое Invitation au suicide, то есть приглашение к самоубийству, Георгий Иванов включил в В«РозыВ», и в этой едва ли не самой лучшей поэтической книге 1930-х годов оно – одно из лучших: Синеватое облако (Холодок у виска) Синеватое облако И еще облака… И старинная яблоня (Может быть, подождать?) Простодушная яблоня Зацветает опять. Все какое-то русское – (Улыбнись и нажми!) Это облако узкое, Словно лодка с детьми. И особенно синяя (С первым боем часов…) Безнадежная линия Бесконечных лесов. (В«Синеватое облако…) Стихотворение многие запомнили. Оно стало знаком узнавания поэтического творчества Г. Иванова, хотя не будь стихотворения Иннокентия Анненского В«СнегВ», может быть, В«Синеватое облако…» никогда не было бы написано. Сравним с Анненским: …Эта резанность линий, Этот грузный полет, Этот нищенский синий И заплаканный лед! Но люблю ослабелый От заоблачных нег – То сверкающе белый, То сиреневый снег… И особенно талый, Когда, выси открыв, Он ложится усталый На скользящий обрыв… Анненского акмеисты любили, считали своим учителем. Но единственным из акмеистов, кто продолжил мотив щемящей жалости перед лицом умирания, всеобщей обреченности, был Г. Иванов. И вот в подборке В«Современных записокВ» стихотворение наиболее личное. Зная это лучше, чем кто-либо, Адамович в своем отзыве его совсем не коснулся, а Георгий Иванов никогда его больше не перепечатывал: Угрозы ни к чему. Слезами не помочь. Тревожный день погас, и наступила ночь. Последний слабый луч, торжественно и бледно Сиявший миг назад, – уже исчез бесследно. Ночь – значит, надо спать. Кто знает – в смутном сне, Быть может, жизнь моя опять приснится мне. И, сердце мертвое на миг заставив биться, Наш первый поцелуй блаженно повторится. (В«Угрозы ни к чему. Слезами не помочь…») В«Зеленая лампаВ» зажглась 5 февраля 1927-го. На встрече, устроенной в зале Русского торгово-промышленного союза, выступил Ходасевич. Рассказал об одноименном петербургском кружке, который собирался у Н. Всеволожского, друга Пушкина. В доме Всеволожского читали новые произведения, обсуждали исторические и политические темы. Пушкин, участник этих собраний, писал, обращаясь к друзьям: Здорово, рыцари лихие Любви, свободы и вина! Для нас, союзники младые, Надежда лампы зажжена. В дальнейшем в парижской В«Зеленой лампеВ» прочитано было множество докладов. На тему В«Русская литература в изгнанииВ» выступила Гиппиус, с темой В«Есть ли цель у поэзии?В» — Адамович, о В«Русской интеллигенции как о духовном орденеВ» говорил Фондаминский. Беседа В«О литературной критикеВ» началась вступительным словом Михаила Цетлина, ведавшего отделом поэзии в В«Современных запискахВ». Доклады сопровождались прениями. Участвовали Шестов, Бердяев, Г. Федотов, Степун, Вейдле, Н. Бахтин, Оцуп, секретарь Мережковских поэт Владимир Злобин. Собирался цвет интеллигенции русского зарубежья. Однажды, еще в начальную пору В«Зеленой лампыВ», Мережковский взял слово в прениях и резко заявил, что эмиграция – духовное болото, а В«Зеленая лампаВ» — первая кочка на этом болоте. В«Будем же твердо на ней стоять. Мы себя заставим слушать, заставим с нами спорить, а этого нам только и нужноВ». В«Зеленая лампаВ» действительно слушать себя заставила. В зале, где проходили прения, собиралось человек сто, иногда двести, бывало и более. Но свет В«ЛампыВ» распространялся не на одних тех, кто посещал собрания. Днем по воскресеньям, кроме летних месяцев, собирались у Мережковских на улице Полковника Боннэ. Гиппиус с изумрудом, висевшим на цепочке между бровей, приветствовала гостей не вставая. Выходил Мережковский, совершенно не откликавшийся на житейские темы, никогда не реагировавший на литературные сплетни. В его присутствии беседа восходила на более высокий уровень. Оживленно спорили, обсуждали вопросы, которые вскоре становились достоянием широкой аудитории В«Зеленой лампыВ». Самому Мережковскому именно так и виделась граница между В«ЛампойВ» и В«воскресеньямиВ», на которые еженедельно к четырем часам дня собирался В«внутренний кругВ». Со временем уровень снизился, а может быть, просто политизировался, поскольку после прихода Гитлера к власти не говорить о текущих событиях было невозможно. Задолго до 1939-го, то есть до года закрытия В«Зеленой лампыВ», Мережковский, наиболее влиятельный в этом объединении челоpвек, предсказывал неизбежность Второй мировой войны. По поводу одного из политизированных собраний тридцатых годов критик В«Последних новостейВ» иронизировал: В«Слушать в течение трех часов заявления, что большевики очень дурные люди, а мы — люди хорошие, едва ли кому-нибудь по силам без сонливостиВ». В«Зеленая лампаВ», особенно в начале ее существования, воспринималась как В«инкубатор идейВ». Обсуждались философские, богословские, исторические темы, бурлила мысль, спорили о свободе воли, о различии между христианством и буддизмом, о бессмертии души. Георгий Иванов был единогласно избран председателем и неизменно оставался им все годы существования В«ЛампыВ». Сидя на сцене за длинным столом, покрытым зеленым сукном, он открывал собрания и руководил прениями. Приходил он и почти на каждое В«воскресеньеВ», иногда сидел молча, порой подавал остроумные реплики, изредка ввязывался в споры. На собраниях, которые были посвящены поэзии, читал стихи. С докладами выступал редко, возможно, всего два-три раза. Единственный его доклад, который был кем-то законспектирован, хотя и слишком сжато, — В«Символизм и шестое чувствоВ». Г. Иванов на этот раз взялся за исключительно сложную тему. Теоретиком он ни в каком смысле слова не был, а читать доклад предстояло перед аудиторией, в которой непременно будут присутствовать и критически слушать два старейших и умнейших символиста – Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус. Символизм вряд ли можно назвать литературным течением в обычном смысле слова — начал свой доклад Георгий Иванов. Собственно, символизм и не развивался – он внезапно, нежданно вспыхнул, как фейерверк, на темном небе тогдашней словесности. В«Никогда ни одна школа не объединяла такого количества таких дарованийВ», – продолжал он. И все же, несмотря на изумительное обилие талантов, все, что от этой школы осталось — груда развалин. Ирония их судьбы в том, что символисты объединились не столько для того, чтобы совместно пробиться и утвердиться, сколь ко для того, чтобы В«миром погибнутьВ». В«Произошло это оттого, что символисты добивались чего-то невозможного, неосязаемого при помощи имеющихся у человека пяти чувств. Ни краски и полотна у Врубеля, ни слова и ритмы у поэтов-символистов не в силах были воплотить того демона, который Врубелю и этим поэтам мерещился и которому они дали имя символизм. Демон этот оказался сильнее их и погубил ихВ». В этом своем выступлении в марте 1930 года Георгий Иванов определенно следовал заветам акмеизма, в частности, его главному манифесту, появившемуся в В«АполлонеВ» в марте 1913 года. Акмеизм возник не только с позитивной программой, но и с целью противоборства с символизмом и, по всей вероятности, без этого противостояния акмеизма и не было бы. Своих взглядов на символизм Г. Иванов не менял. Прошло еще почти столько же лет, сколько между появлением манифеста в В«АполлонеВ» и докладом в В«Зеленой лампеВ», и Г. Иванов снова выступил — на этот раз в печати — о судьбах символизма. Он писал: В«Доктрина русского символизма в основе своей была порочна… Символизм не был и не желал быть только литературным движением. Русские символисты стремились создать одновременно и сверхискусство и новую религию. Они хотели, по выражению Зинаиды Гиппиус, "того, чего нет на свете". И их творчество было богато всем, кроме трезвого отношения к жизни и искусству. Красных шариков здоровья, бывших даже у Надсона, не было в их "лунной крови"… Отсюда их позы жрецов, вещания, пророчества, проверка мистики дифференциалами и, в конечном счете, после сказочно быстрого расцвета такой же быстрый распадВ». Доклад в В«Зеленой лампеВ» вызвал оживление. У многих из аудитории явилось желание откликнуться. Один за другим брали слово Мережковский, Бунин, Поплавский, Адамович, Злобин, Мочульский, Слоним, Оцуп. Зинаида Гиппиус сказала, что Георгий Иванов говорил о символизме так, словно не существует талантливых произведений, созданных символистами. Это не было справедливо – всем слушавшим доклад было известно, какую роль сыграли, например, произведения символиста Блока в творческой судьбе Георгия Иванова. Но те, кто знал Георгия Иванова ближе, могли бы сказать еще и о пережитых им в молодости влияниях поэзии Сологуба, Белого, Бальмонта. В«Петербургские зимыВ» В«Петербургские зимыВ» – известнейшая из книг Георгия Иванова и вообще из всего им написанного, включая стихи, поскольку ценителей стихов всегда меньше, чем любителей хорошей прозы. А проза эта действительно хороша. Критик В«Последних новостейВ» свидетельствовал о первом впечатлении, причем не только о личном: В«Читательское суждение о книге Георгия Иванова просто и бесспорно: ярко, интересно, талантливо В». В«ЗимыВ» вышли в свет в конце июля или в начале августа 1928-го. Им предшествовали четыре года работы, более сорока мемуарных очерков, появлявшихся в периодике с середины 1924-го. В В«ЗвенеВ» они печатались под названием В«Китайские тениВ», в В«Последних новостяхВ» — В«Невский проспектВ», в В«ДняхВ» – В«Петербургские зимыВ». Помимо этих В«серийныхВ», объединенных общим заголовком очерков, известны и другие – под индивидуальными названиями. Например, одна из будущих глав В«Петербургских зимВ», напечатанная 15 июля 1926 года, вышла под заголовком В«КузминВ», другая (17 октября 1926) – В«ТуманВ», еще одна (13 декабря 1927) называлась В«Федор СологубВ». Отбор был проделан тщательно. Работа над книгой для Георгия Иванова оказалась в чем-то подобной составлению поэтических сборников. Всегда был запас и возможность выбора, всегда чем-то он жертвовал, иногда в отсев шло многое. Еще в ранней юности он оказался в этом смысле непоследовательным последователем Михаила Кузмина. В«Как вы думаете, включать мне эти стихи в книгу? — спрашиваю я у Кузмина. Кузмин смотрит удивленно. Почему же не включать? Зачем же тогда писали? Если сочинили — так и включайте. Он сам "включает" все, что написалосьВ». Из опубликованных очерков Г. Иванов взял для В«Петербургских зимВ» значительно менее половины. Открывалась книга эпиграфом (во втором издании эпиграф снят) – стихотворением Георгия Адамовича, одним из его лучших, в чем-то загадочном: Без отдыха дни и недели, Недели и дни без труда. На синее небо глядели, Влюблялись… И то не всегда. И только. Но брезжил над нами Какой-то божественный свет, Какое-то легкое пламя, Которому имени нет. Что это за чарующий свет, которому нет названия? Говорится, конечно, об атмосфере духовной свободы, в которой проходила молодость поколения, следующего за поколениеВ» Блока. А ведь главный герой В«Петербургских зимВ» как раз атмосфера эпохи. Передать ее, согласимся, труднее, чем нарисовать силуэт того или иного действующего лица. Сразу же по выходе книги критика проницательно отметила, что В«Г. Иванов сумел уловить если не всю музыку эпохи, о которой так печаловался Блок, то по крайней мере некоторые ее мотивы; кроме того, он сумел подметить массу деталей и мелких фактов, которые без него пропали бы безвозвратноВ» Бесспорного в литературе не много. Оспорить, подвергнуть сомнению можно любую из только что изданных книг. Совсем иное дело, если продолжают горячо спорить о книге, вышедшей много лет назад, или, собственно, с самим автором, который давно уже не может ответить нападающим. Споры о В«Петербургских зимахВ» начались даже не с первой ее главы, а с эпиграфа. Одной литературной даме, напечатавшей в пражской В«Воле РоссииВ» отзыв о В«ЗимахВ» сразу после их выхода в свет, эпиграф решительно не понравился В«Эти два гладкие и абсолютно пустые четверостишия являются одним из тысячных перепевов великих вдохновений А. Блока. Почему иногда люди настоящие дубовые панели заменяют бумагой, расписанной под дуб, — понятно, но зачем писатель, да еще и сам поэт ставит эпиграфом вместо хороших стихов плохое подражание — совсем непостижимо. Можно было бы предположить, что и его внутренний уровень совпадает с этими стихами, если бы, прочтя "Петербургские зимы", мы не придерживались несравненно лучшего мнения об их автореВ». Автор этого отзыва была первой поднявшей в печати вопрос, часто с тех пор возникавший: «…Буйная поэтическая фантазия, которую для мемуаров хорошо было бы поумерить… Это, пожалуй, даже делает книгу более занимательной, но не более достоверной…». Впрочем, сам Георгий Иванов предусмотрительно ответил как этому, так и другим многочисленным критикам и дал ключ пониманию В«Петербургских зимВ»: В«Есть воспоминания как сны. Есть сны, как воспоминания. И когда думаешь о бывшем ”так недавно и так давно”, никогда не знаешь – где воспоминания, где сныВ». К тому же он сам В«Петербургские зимыВ» мемуарами не называл, мемуарами их называли читатели. Один из первых рецензентов — Борис Мирский – удивительно верно нашел ключ к В«Петербургским зимамВ». Потому и удивительно, что позднейшие критики слишком усердно выискивали любые недостоверности, пренебрегая тем, за что мы больше всего ценим книгу, поддаемся ее очарованию, читаем с неослабевающим интересом, вживаемся в то, что Г. Иванову удалось передать с наибольшей достоверностью — воздух эпохи. Б. Мирский отметил главное: В«Зарисовки Георгия Иванова не портреты и не маски. Это люди снов, фигуры полугрёз, полувоспоминаний, это проекция особого, автору свойственного призрачного импрессионизмаВ». При всей их содержательности В«Петербургские зимыВ» передают лишь часть того, что Георгий Иванов знал о литературном быте дореволюционной российской столицы. Через четверть века в своей рецензии на собрание сочинений Осипа Мандельштама он привел мемуарные подробности, которых ранее не касался и из которых следует, что мог бы написать целую книгу о молодом Мандельштаме, если бы такой целью задался. Когда В«Петербургские зимыВ» только что вышли, их сравнивали с изданным в Москве в том же году В«Романом без враньяВ» Анатолия Мариенгофа, В«от которого, однако, книга Г. Иванова выгодно отличается своей чистоплотностью, или говоря иначе, отсутствием стремления облить во что бы то ни стало соседа помоями… Помогает Г. Иванову его способность видеть некоторые, даже печальные явления в комическом аспектеВ». Некоторые его очерки, появлявшиеся один за другим в эмигрантских газетах в 1924—1928 годах, вошли в книгу целиком, другие совсем не включены, иные представлены лишь частично и в своем первоначальном виде остаются по сей день неизвестными. В одном из этих мало известных эссе есть главка, которая проясняет эпиграф к В«Петербургским зимамВ» и вместе с тем их замысел в целом. В«Когда я слышу о гнете, который теперь испытывают писатели в советской России – я удивляюсь, – писал он через десять лет после Октябрьской революции в очерке В«Невский проспектВ». — Не тому, разумеется, что гнет существует. Нет, другому. Тому, что мы его не ощущали. Мы – это те, кто прожил в Петербурге до 1922 года. Этот год был “поворотным". Весной 1922 года литературная жизнь Петербурга текла так, как она сложилась за пять лет до революции. Действовали Дома Литераторов и Искусства, действовали издательства настолько независимые, что не боялись издавать сейчас же после казни Гумилёва его книги, и я, редактировавший эти книги, не считал особой смелостью со своей стороны, что к книгам этим приложены мои статьи с восторженной оценкой и стихов и личности только что расстрелянного "белогвардейца"… До 1922 года, когда всё как-то разом кончилось… когда одних выслали, другие один за другим стали хлопотать о заграничном паспорте "на три месяца", — в Петербурге шла та же своеобразная литературная жизнь, о которой вспоминают теперь с волнением и грустью, от которой осталось ощущение — нет, не гнета, напротив, какой-то "астральной свободы"В». К осени 1922-го этой свободе пришел конец и Г. Иванов стал хлопотать о заграничном паспорте. Необходимо было запастись поручительством какого-нибудь коммуниста или даже двух: В«И тут — может, в этом и есть объяснение странного чувства свободы, которое сохранилось у нас от пяти лет жизни в советском Петербурге, — оказалось, что ни у меня, ни у моих друзей нет ни одного большевика, к которому можно было с такой просьбой обратитьсяВ». Чем исчерпаннее у человека запас будущего, тем чаще он окунается в свое прошлое. Георгий Иванов — не исключение. Он писал воспоминания, как и другие русские писатели-парижане, спутники его жизни — Одоевцева, Ходасевич, Маковский, Бунин, Зайцев, Вейдле, Бахрах, Гиппиус, Терапиано, Дон Аминадо, Померанцев, Яновский, Берберова. Каждый из них пришел к работе над воспоминаниями далеко не в молодом возрасте, чаще всего в конце странствия земного. В этом отношении В«Петербургские зимыВ» — редкое исключение. Ведь воспоминания Г. Иванова выпустили в свет, когда автору шел от рождения тридцать четвертый год. Казалось бы, несколько преждевременно, как я уже говорил, для ретроспективного жанра. Но начало положено и того раньше — когда не исполнилось ему и тридцати. И еще отличие: ни одна эмигрантская мемуарная книга не вызвала столько упреков в адрес автора, сколько вызвали В«Петербургские зимыВ» — ни спорные В«ВоспоминанияВ» Бунина, ни злые В«Поля ЕлисейскиеВ» Яновского, ни В«Курсив мойВ» Нины Берберовой, в котором прослеживаются две цели – апология и сведение счетов со многими, включая Бунина и Георгия Иванова. Помню разговор с Ниной Берберовой летом 1974 года в пустой аудитории Колумбийского университета в Нью-Йорке. Как только я завел речь о Георгии Иванове, она взглянула на меня с холодным любопытством и тема оказалась исчерпанной. Позже, читая ее В«Курсив мойВ», я понял, насколько не любила она Георгия Иванова. И об этом знал Г.Иванов, что и отметил в письме Берберовой от 31 октября 1950 года: В«Человечески я Вам ”законно неприятен”, говоря мягкоВ». И в том же письме еще одно примечательное место: В«Чего там ломаться, Вы, любя мои стихи (что мне очень дорого), считали меня большой сволочьюВ». В своем В«КурсивеВ» Берберова писала, что еще в 1920-х годах Георгий Иванов В«объявилВ» ей, что В«в его ”Петербургских зимах” семьдесят пять процентов выдумки и двадцать пять – правдыВ». Эти слова напечатаны в книге в разрядку, и столь усиленное подчеркивание меня сначала озадачило. Все же В«ЗимыВ» прочитывали от корки до корки с живым интересом и перечитывают теперь. Я не знаю ни одного случая, когда начавший читать не дочитал бы книгу до конца. В«"Зимы" возбудили значительный интерес как своим мате риалом, так и живым слогом, пропитанным юморомВ», — писал по выходе в свет В«Петербургских зимВ» эмигрантский критик. Поэт Игорь Чиннов, которого Георгий Иванов фактически открыл и ввел в круг сотрудников В«ЧиселВ», с благодарностью называл стихи Г. Иванова В«прекраснымиВ», но В«Петербургские зимыВ» считал В«недостоверными воспоминаниямиВ». В«Если бы Вы знали, — писала Марина Цветаева редактору В«Современных записокВ», — как цинически врет Георгий Иванов в своих "воспоминаниях", все искажая!В» Упреки в недостоверности продолжались и после смерти Георгия Иванова. Вот отзыв о нем Юрия Иваска, столь высоко ставившего его поэзию: В«Ахматова, Пастернак, Мандельштам, Цветаева. Это последние большие русские поэты. Некоторые добавляют еще трех. Но Ходасевичу мешал скепсис, Гумилёву — наивность, а Маяковскому — политика. Я назвал бы пятого — Георгия Иванова, с чем не согласились бы ни Ахматова, ни Цветаева. Обе они не прощали ему воспоминаний "Петербургские зимы". Там действительно много “романсировано"В». В какой мере эти нарекания состоятельны, а упреки справедливы? Интересен отзыв Ирины Одоевцевой, в чьем присутствии и создавалась эта замечательная книга: В«Я считаю, что она восхитительно передает общую атмосферу того времени, не очень считаясь с реальностью. Это произведение творческое, литературное и на точность оно не претендует, по-моему, его вообще неверно относят к мемуарамВ». Много лет назад я назвал их В«беллетризованными мемуарамиВ». Определение закрепилось, им пользовались в статьях о Георгии Иванове. Следует ли различать правду факта и художественную правду, то есть в конечном счете право на литературный вымысел? И все же в В«Петербургских зимахВ» не двадцать пять процентов правды, как говорила Н. Берберова, приписав эти слова Г. Иванову, но большинство описаний правдивы и основаны на фактах. Вот, к примеру, Георгий Иванов пишет об эгофутуристе Игнатьеве: В«Этот Игнатьев, на вид нормальнейший из людей — кругло – и краснощекий, типичный купчик средней руки, очень страшно погиб. На другой день после своей свадьбы, вернувшись с родственных визитов, он среди белого дня набросился на жену с бритвой. Ей удалось вырваться. Тогда он зарезался самВ». Сравним с записной книжкой Блока, которого никто никогда не заподозрил в неправдивости: В«Люба принесла известие из студии, что директор "Петербургского глашатая" бедный Игнатьев хотел зарезать свою жену и зарезался самВ». Или возьмем в В«ЗимахВ» портрет Николая Клюева, стихи которого Георгий Иванов ценил, а их автора называл В«настоящим поэтомВ»: В«Клюев спешно обдергивает у зеркала в распорядительской поддевку и поправляет пятна румян на щеках… Морщинки вокруг умных, холодных глаз сами собой расплываются в деланную сладкую, глуповатую улыбочкуВ». А вот как пишет о нем 26 июня 1920 года близко знавший его Сергей Есенин: В«Клюев хитрый, как лисица… Очень похож на свои стихи, такой же корявый, неряшливый, простой по виду, а внутри — чертВ». Берберовой этих слов о семидесяти пяти процентах выдумки в В«Петербургских зимахВ» Г. Иванов сказать не мог, но более близкому, симпатичному ему Владимиру Маркову нечто подобное он доверительно сообщил: В«Я вот никогда не ручался, пишу то да се за чистую правду. Ну и привру для красоты слога или напутаю чего-нибудьВ». Главное, книга, как сказала Зинаида Гиппиус, В«метафизически правдиваВ». Вообще же мемуаристы склонны находить в воспоминаниях своих современников отчаянные грехи. Вот Владислав Ходасевич делится в письме к Берберовой своими впечатлениями о мемуарах Андрея Белого: В«Сил моих нет какое враньеВ». А о В«НекрополеВ» Ходасевича Г.Иванов сказал: В«Воспоминания его хороши, если не знать, что они определенно лживы. И притом с честным словом автора в предисловии к “Некрополю”: пишу только то, что видел и проверилВ». Анна Ахматова заметила о мемуарах своей близкой подруги Надежды Мандельштам, которая не могла спокойно произнести даже имени Георгия Иванова: В«Путала она всё, как все людиВ». О воспоминаниях акмеиста Михаила Зенкевича, к которому питала дружеские чувства, Ахматова говорила: В«Какая неправдоподобная правдаВ». А о книге Георгия Иванова, к которому до конца была настроена недружественно, высказывалась гротескно: в В«Петербургских зимахВ», говорила она, нет ни слова правды. Мемуаристы относятся друг к другу ревниво. Вот слова Одоевцевой о Бунине-мемуаристе: В«Человек он был очень благородный, а в воспоминаниях это как-то исчезалоВ». При всем обилии упреков, просыпавшихся на голову Георгия Иванова, его книга оказалась влиятельной. Даже В«ВстречиВ» Владимира Пяста — один из шедевров мемуарного жанра – следуют кое в чем В«Петербургским зимамВ». Это отметили 30 октября 1930 года, вскоре после выхода В«ВстречВ», В«Последние новостиВ». Успех В«ЗимВ» настраивал на продолжение темы. Очерки о литературной жизни в Петербурге Георгий Иванов продолжал публиковать в газетах. Вспоминалась миниатюрная Паллада, В«тоже поэтессаВ». Впрочем, она и в самом деле выпустила сборник стихов В«АмулетыВ», но это было в 1915 году, когда ее роман с Г. Ивановым уже окончился. Паллада Олимпиевна имела много поклонников в литературной среде. Поэты ей посвящали стихи. Впервые Георгий Иванов услышал это имя в знаменитом подвале Бориса Пронина, когда нестройный хор завсегдатаев запел гимн Бродячей собакиВ»: Не забыта и Паллада В титулованном кругу. Ей любовь одна отрада, И где надо и не надо, Не ответит: В«Не могу»… Слова В«не ответитВ» пропели три раза. Никто не слышал, чтобы сама Паллада Олимпиевна предъявила претензии автору гимна – Михаилу Кузмину. Популярность паче чести. – Почему В«в титулованном кругуВ»? — спросил Жорж у Николая Врангеля, искусствоведа, В«эрмитажникаВ». – А вот увидите, когда побываете в ее салоне. Среди ее друзей – князь Волконский, граф Борис Берг, граф Зубов и аз грешный, барон Врангель. Да ведь и по материнской линии барон. Так что нашего брата прибавится. Вскоре Жорж увидел в В«СобакеВ» Палладу и влюбился. Он навсегда запомнил, как первые дни ходил словно зачарованный. Ни о чем и ни о ком другом думать не мог. Роман длился недолго и окончился внезапно – Георгий Иванов заболел воспалением легких, отлеживался дома, а когда стал выходить и снова встретил Палладу, записал в ее альбом прощальный экспромт: Четыре месяца иль пять Не брал послушного пера я, И вот я, изгнанный из рая, И слезы горько утирая, Тянусь к чернильнице опять. О память… Для чего дана ты?.. Как сладко бы себе я лгал, Когда бы не твои канаты. Зачем, зачем пробушевал Моей любви девятый вал И улетел божок крылатый… В 1913 году Паллада Олимпиевна, пестро одетая женщина лет тридцати (ее возраста никто точно не знал), сблизилась с юным В«субтильнымВ» завсегдатаем кабачка. Уже в старости он пояснил в одном частном письме: В«Олега Судейкина — жена Сергея Судейкина, прехорошенькая, как кукла XVIII века… Паллада — еще гораздо более хорошенькая женщина… Прокутила большое наследство на разные глупости. Моя вторая (по счету женщин) страсть в 1912-1913 году. Умница и дура в одно и то же время. Отличалась сверхсвободным поведением. Ее чрезвычайно ценил ментор моей юности барон Врангель (брат крымского), удивительнейший экземпляр русского лорда ГенриВ». После выхода книги Георгий Иванов обнаружил, что эпизодов, помимо тех, что показаны в В«Петербургских зимахВ», осталось еще на целый том. Один из сюжетов, приходивших ему на память, салон — Паллады Богдановой-Бельской. Однажды ему попался на глаза сонет Игоря Северянина В«ПалладаВ» (1924). Она была худа, как смертный грех, И так несбыточно миниатюрна… Я помню только рот ее и мех, Скрывавший всю и вздрагивавший бурно. Смех, точно кашель. Кашель, точно смех. И этот рот – бессчетных прахов урна… Я у нее встречал богему, – тех, Кто жил самозабвенно-авантюрно. Уродливый и бледный Гумилёв Любил низать пред нею жемчуг слов, Субтильный Жорж Иванов – пить усладу, Евреинов – бросаться на костер… Мужчина каждый делался остер, Почуяв изощренную Палладу… Он перечитал в романе Михаила Кузмина В«Плавающие-путешествующиеВ» портрет Паллады, выведенной под именем Полины Аркадьевны с иронической фамилией Добролюбова-Черникова (звучит как В«черная любовь к добруВ»). В«Отнюдь не артистка, как можно было бы подумать по ее двойной фамилии, — писал Кузмин. — Но мы хотим сказать только, что она не играла, не пела, не танцевала ни на одной из сцен… Казалось, что такой оригинальный и несуразный человек мог произойти только как-то сам собою, а если и имел родителей, то разве сумасшедшего сыщика и распутную игуменью… Если покопаться, то можно было бы найти типы и, если хотите идеалы, к которым она естественно или предумышленно восходила. Святые куртизанки, священные проститутки, непонятные роковые женщины, экстравагантные американки, оргаистические поэтессы — все это в ней соединялось, но так нелепо и некстати, что в та ком виде, пожалуй, могло счесться и оригинальным… Одно только было характерно и даже кстати, что она с браслетами на обеих ногах и с берилом величиною в добрый булыжник, болтавшимся у нее на цепочке немного пониже талии, поселилась на Подъяческой улице в трех темных-претемных комнатушках, казавшихся еще темнее от разного тряпичного хлама, которым в изобилии устлала, занавесила, законопатила Полина Аркадьевна свое гнездышкоВ». В В«Петербургских зимахВ» целая галерея мастерски нарисованных портретов. Не только Блок и Гумилёв, показанные с особенной человечностью, можно сказать, воспетые с чувством благодарности, но и Сологуб, Кузмин, Мандельштам, Северянин, Клюев и десятки поэтов, писателей, условно говоря В«второго ярусаВ». О портрете Клюева Алданов сказал: В«Как художественная миниатюра, эта страница — шедеврВ». Знаток российской истории, Алданов считал, что Петербург того времени В«был, вероятно, самым страшным, самым фантастическим городом в миреВ». Но автор В«ЗимВ», согласно Алданову изображает не самое страшное и не самое фантастическое. Над тем и другим преобладает смешное. Недаром приводятся в книге слова жившего тогда в Петербурге Мандельштама: В«Зачем пишут юмористику, – не понимаю. Ведь и так все смешно…» Главный герой книги действительно сам город святого Петра. Город накануне крушения империи и в первые годы после революции. Георгий Иванов показал обреченность Петербурга, безоглядно скользившего под уклон. В«А скользить тогда было легко и приятно, — писал петербуржец, современник Г. Иванова, — скользило все, летя под гору, вниз, в бездну, куда-то в чертову дыру, без размышлений, без остановок… под беззаботный аккомпанемент всей жизни, с птичьим легкомыслием, с радостным жеманством… Петербург тех лет надо было видеть, в нем жить, дышать его промозглым воздухом, чтоб теперь понять всю его обреченность… Чувствовалась нехорошая и опасная тоска — смертная тоскаВ». Когда через четверть века вышло второе издание, критик нью-йоркского журнал В«ОпытыВ» утверждал, что В«Петербургские зимыВ» — одна из интереснейших книг, написанных за всю историю эмиграции. А Роман Гуль, редактор В«Нового ЖурналаВ», подчеркивал подлинную художественность В«ЗимВ»: В«Самому требовательному читателю перо Г. Иванова доставит истинное удовольствие. Книга написана настоящим художникомВ». В«ТРЕТИЙ РИМВ» В сентябре, когда все возвращались в Париж после летних отпусков, вышел в свое первое плаванье В«Новый ко рабльВ». У штурвала стояли три редактора — Юрий Терапиано, Лев Энгельгардт и секретарь Мережковских Владимир Злобин. Он-то и играл решающую роль, так как В«КорабльВ» спустили на воду Мережковские и задуман он был как флагман В«Зеленой лампыВ». Читанные в этом кружке доклады и стенографические отчеты бесед печатались в В«Новом кораблеВ». С первого номера обозначилось направление — классическое по форме, метафизическое по устремлениям. В«Мы имеем свою родословную в истории русского духа и мысли, — говорилось в редакционном предисловии. — Гоголь, Достоевский, Лермонтов, Вл. Соловьев — вот те имена в прошлом, с которыми для нас связывается будущееВ». Георгий Иванов мог бы подписаться под этой родословной, добавив к списку Тютчева, Леонтьева и Розанова. Журнал печатал в основном статьи Дмитрия Мережковского, Зинаиды Гиппиус (под своим именем и под псевдонимами) и Владимира Злобина. Зато поэзия была представлена шире. Стихами открывался каждый номер. Поэты В«Нового корабляВ» – те же Гиппиус, Мережковский, Злобин, но еще и хорошо известные в эмиграции Кнут, Ладинский, Оцуп, Раевский, Терапиано, Адамович, Берберова. И рядом с ними – четыре малоизвестных имени: Л. Энгельгардт и В. Витовт, в поэзии следа не оставившие, пражанка Нина Снесарева-Казакова, тогда еще не издавшая ни одного сборника, и исключительно даровитый Анатолий Штейгер, только что выпустивший свою первую книгу. Мореходное название журнала метафорически обыгрывалось в появившихся о нем статьях. С их авторами полемизировал Федор Степун в В«Современных запискахВ»: В«Дух России вряд ли бы стал строить ковчег для спасения одной только команды "Нового корабля". Он безусловно задался бы более широкими планамиВ». Обстоятельства были таковы, что в новом ковчеге при благоприятных условиях, чуть более благоприятных, могла бы образоваться очередная литературная группа. Однако не получилось. Большому кораблю – большое плаванье, а этой хрупкой скорлупке попутного ветра и тощего кошелька хватило на четыре выпуска. Георгий Иванов дал свои стихи в последний номер В«Нового корабляВ». Внимание привлекает к ним то обстоятельство, что настроениями и мыслью они уже предваряют написанный гораздо позднее В«Распад атомаВ». Значит, тема распад созревала почти десять лет, с конца двадцатых годов. Душа черства. И с каждым днем черствей. – Я гибну. Дай мне руку. Нет ответа. Еще я вслушиваюсь в шум ветвей. Еще люблю игру теней и света… Да, я еще живу. Но что мне в том, Когда я больше не имею власти Соединить в создании одном Прекрасного разрозненные части. (В«Душа черства. И с каждым днем черствей…») В течение своей жизни Георгий Иванов был не только участником многих литературных начинаний (журналов, кружков и др.), но и зачинателем, инициатором нескольких. В России это были второй Цех поэтов и общество В«АрзамасВ», в эмиграции — берлинский Цех, В«парижская нотаВ», журнал В«ЧислаВ» и В«русский МонпарнасВ». Как писала Зинаида Шаховская, без Георгия Иванова и Адамовича русского Монпарнаса не было бы или он стал бы совсем иным. В«И они были не благополучные люди (особенно Иванов) и морально помочь своим поклонникам не могли; влияли дух и литературный стиль Монпарнаса, но выход предложить было не в их силахВ». Тем не менее молодых литераторов эти собрания на Монпарнасе притягивали, например, в кафе В«Ла БолеВ», куда приходил Георгий Иванов посидеть за рюмкой аперитива В«АмбассадорВ». Здесь же по субботам заседал Цех. Встречи русских поэтов в В«Ла БоллеВ», по словам Терапиано, представляли собой В«стихию буйную и порой безответственную, но большинство молодых поэтов любило эти собрания, может быть, именно в силу их анархической непосредственности и ничем не ограниченной свободы высказыванийВ». Темы разговоров, которые вел Георгий Иванов с молодыми поэтами, были разнообразными. Вот одно из немногих свидетельств, оставленных очевидцами. В«Помню, на Монпарнасе в литературной компании, — вспоминал Роман Гуль, – поэт Г. Иванов как-то сказал, что через сто лет Керенский – это тема для большой драмыВ». На русском Монпарнасе у молодых поэтов было два властителя дум — Георгий Адамович и Георгий Иванов. В 1928 году в В«Воле РоссииВ» появились необычные, ни на кого не похожие стихи за подписью Бориса Поплавского. И до этой публикации о Поплавском говорили на Монпарнасе. Николай Оцуп сказал о нем: В«Царства монпарнасского царевичВ». В нем видели или хотели увидеть наследника Блока, надежду эмигрантской поэзии — может, вообще всей русской поэзии, так как эмигрантам, в особенности более опрометчивой молодежи, представлялось, что столица русской литературы, если еще не переместилась, то вот-вот переместится в Париж. Г. Иванов не раз встречал Поплавского в Латинском квартале в В«Ла БоллеВ» или в других кафе. На Монпарнасе Поплавский чувствовал себя как дома. Наверное, даже лучше, чем в тягостной нищете своего жилища. В«Ла БоллеВ» существовало еще во времена Франсуа Вийона, посещавшего это заведение. Утверждали, хотя и трудно было поверить, что с тех пор, то есть за пятьсот лет, это место не изменилось. В кафе нужно было пройти через темноватый проулок, сжатый узкими средневековыми фасадами. Если знающий эти места русский посетитель не хотел задерживаться у стойки, где кучковались подозрительные типы, он направлялся в сводчатый зал, заставленный грубо сколоченными столами и скамьями. Зал повидал немало знаменитостей. Тут бывали и В«пивалиВ» Верлен и Уайльд. Теперь здесь еженедельно собирались русские стихотворцы. Официально встречи именовались Цехом поэтов, но знаменитый кружок Гумилёва мало чем напоминали. Ну разве тем, что, как и в гумилёвские времена, среди участников можно было встретить Георгия Иванова, Георгия Адамовича, Николая Оцупа, Ирину Одоевцеву. Поплавский участвовал в чтении стихов по кругу, блистал в возникавших спорах и обратил на себя внимание Г. Иванова. Но личные отношения установились позднее, когда В«Ла БоллеВ» стало вчерашним днем и литературная вольница перебралась в другие кафе, собираясь в В«СелестеВ», В«НаполиВ», В«КупольВ». Борис Поплавский однажды сказал Георгию Иванову, что хотел бы почитать ему новые стихи, но не в шумной компании, а наедине, что ли… Г. Иванов предложил встретиться в домашней обстановке. — Приходите на улицу Франклин, дом 13,—сказал он, – это напротив виллы Клемансо. В назначенный день, изрядно опоздав, Поплавский сидел перед Г. Ивановым и монотонно, нараспев, рыдательно читал из своей неизданной книги В«ФлагиВ». То, что стихи талантливы, новостью не было. Новостью было то чувство, которое увлекало, захватывало, не отпускало. В стихах Бориса столь многое звучало необычно. В«БездонноВ» улыбалась персонифицированная, одушевленная Весна. В ее руке темно-синий веер и на нем виднеется надпись В«СмертьВ», и с этим веером в руке Весна отступала в В«бездонноеВ» небо. Зеленый, как на детском рисунке, снег падал на черные голые ветки в парке. Соловьи пели, подражая рокоту автомобильного мотора. В«Низко, низко, задевая души, / Лунный шар плывет над балаганом, /А с бульвара под орган тщедушный / Машет карусель руками дамамВ». В«Стихотворение называлось В«Роза смертиВ». По-русски так еще никто не писал, и так легко было поддаться наваждению новизны. Саму по себе новизну Георгий Иванов ставил невысоко. Иные критерии важнее для него в оценке стиха — такие, как В«человеческое содержаниеВ», в чем Г. Иванов отказывал, например, Набокову. В«От изящного мастерства, — говорил он, – русскую литературу от века мутит. Может быть, это и нехорошо, но это такВ». Действие гипноза новизны проявлялось не однажды на памяти Георгия Иванова. Ярким примером были для него восторги Федора Сологуба, только что познакомившегося со стихами Игоря Северянина. Всматриваясь в опыт минувших лет и оценивая их теперь в новом свете, Г. Иванов видел, что внезапная восторженность трезвого Сологуба была наваждением, так как в стихах Северянина той поры не было В«человеческого содержанияВ». В них бросалось в глаза то, что с легкой руки формалистов стали называть В«литературными приемамиВ». Детски непосредственные приемы Северянина, конечно, не воспринимались как вымученные. Но все же в его искусстве была безыскусная искусственность. В стихах Поплавского пульсировал В«кусочек вечностиВ», чувствовались боль и трепет живой души, ощущалась остом сосредоточенность воли и переживания, этим-то и питалась, его муза. А приемы? Они использовались. Порой не самым изобретательным образом. Но перевешивала музыка, которую заповедовал Блок и о которой заклинал Мандельштам: Останься пеной, Афродита, И слово в музыку вернись. Поплавский понимал ту надсловесную поэтическую музыку как духовность, окрашенную в тона русской культуры, хотя о нем самом говорили как о поэте, подражавшем французам — Артюру Рембо и сюрреализму, Гийому Аполлинеру в особенности. Всмотревшись, можно было различить влия ние и того, и другого, и третьего, но основа его творчеств определялась духовностью. Адамович, когда зашла речь о Поплавском, сказал Г. Иванову: он начал там, где окончил Блок — начал с последнего акта трагедии. Глядя за окно, в сад, слушая В«рыдательноеВ» чтение, Георгий Иванов думал, что Поплавский среди парижских молодых поэтов более других личность. Интересных поэтов в Па риже немало, но чтобы значительный поэт был бы еще и единственной в своем роде личностью — таких удачных В«попаданийВ» раз, два и обчелся. Из эмигрантов старшего поколения такой личностью была Зинаида Гиппиус. Такой ли Блок говорил о ней: В«единственнаяВ». Но и Поплавский в своем окружении воспринимался так же. Хорошо его знавший Фельзен говорил о нем: В«Мы не найдем аналогий ни с кемВ» Послушав стихи Поплавского, Георгий Иванов особенно выделил В«Розу смертиВ», и тот попросил разрешения посвятить стихотворение Георгию Иванову. По его же совету В«Розу смертиВ» напечатало В«ЗвеноВ». Автора стихотворения Г. Иванов представил Зинаиде Гиппиус, и с того времени Поплавский стал непременным участником В«воскресенийВ» Мережковских. Когда В«ФлагиВ» Бориса Поплавского наконец были изданы, Георгий Иванов написал о них в В«ЧислахВ». В«Люблю грозу в начале мая, люблю стихи Бориса Поплавского! – невольно хочется повторитьВ». Почему и вслед за кем В«повторитьВ»? Потому что в свое время теми же словами Федор Сологуб приветствовал Игоря Северянина в предисловии к его В«Громокипящему кубкуВ». В«И для того, чтобы постараться проверить это слепое ощущение ”любви”, – писал Г. Иванов, – надо сделать усилие над собой: очарование стихов Поплавского – очень сильное очарованиеВ». Можно сказать, что и для себя и для современников он открыл Поплавского-поэта. Его, конечно, знали на Монпарнасе и отдавали должное как своего рода В«генератору идейВ», великолепному собеседнику, яркой личности. Но Георгий Иванов первый прозорливо оценил его поэзию тогда, когда Поплавский напечатал еще так мало и ни одной книги. Случай с Поплавским не был ни первым, ни единственным. Много раньше Георгий Иванов открыл как поэта Ирину Одоевцеву. В этом признавалась и она сама в мемуарах В«На берегах НевыВ»: В«Как это ни странно, меня "открыл" не мой учитель Гумилёв, а Георгий Иванов. Произошло это важное в моей жизни событие 30 апреля 1920 годаВ». И Одоевцева, и Поплавский как поэты оправдали надежды и предсказания. Еще одно значительное В«открытиеВ» — Владимир Алексеевич Смоленский. Девятнадцати лет от роду он с армией Врангеля покинул Россию. Попал в Африку, где жилось ему нелегко. Но еще суровее пришлось в Париже, куда через два года со скудными пожитками и тетрадкой написанных в Тунисе стихов он с трудом перебрался. Окончить гимназию в России не удалось, так как ушел в Добровольческую армию. Гимназию окончил в Париже, работал на автомобильном заводе – там охотно принимали русских. Затем работал бухгалтером в каком-то винном деле, В«считал чужие бутылкиВ», как говорил Ходасевич. В 1929 году Смоленский начал печататься, еще очень робко. И тогда же Г. Иванов, относившийся к стихам большинства русских парижан сдержанно, услышал, как Смоленский читал стихотворение В«МостВ» — о нашедших ночлег В«Под аркою воздушного моста – / Без имени, без счастья, без крестаВ». Течет река в небесные сады, Покамест Ангел утренней звезды. Чтоб душам в небесах не утонуть, Большим крылом не перережет путь. Георгий Иванов отозвался о никому не известном за пределами русского Монпарнаса Смоленском как о В«новой восходящей звездеВ». Предсказание сбылось — Смоленский выдвинулся на одно из видных мест в поэзии русского зарубежья. Считал себя последователем Ходасевича, формально так он и было, а эмоционально стихи его ближе к В«парижской нотеВ» и Георгию Иванову. Отблески В«РозВ» Георгия Иванова играют в В«ЗакатеВ», первой книге Смоленского. И в дальнейшем, когда его успех и известность год от года возрастали, он отдавал должное Г. Иванову. В 1930-е годы имя Георгия Иванова постоянно упоминалось в эмигрантской печати. Писали о нем и в связи с его влиянием на современную поэзию зарубежья. Когда вышла в свет книга Смоленского В«ЗакатВ», о ней написал в В«Современных запискахВ» один из крупнейших литературных критиков зарубежья Петр Бицилли: В«Стихотворения Смоленского чрезвычайно напоминают Г. Иванова, но это как раз свидетельствует о наличии творческого дара: произведения учеников, копировальщиков никогда не бывают похожи на оригиналы, похожи в них только отдельные части… Поэзия Смоленского лишена ядовитой сладости поэзии Г. Иванова, он суше, чуть-чуть рассудочнее, сдержаннее. Все же элемент чистой поэзии, "музыки" в его стихах наличествует всегдаВ». Сделал Георгий Иванов и другое предсказание. По существу оно оказалось верным, но сбыться ему не было суждено. В 1920-е годы, примерно в одно время с Г. Ивановым, в Париже появился никому не известный Алексей Холчев. В 1924-м он издал свою первую книжку В«ГонгВ». Как и многие сборники эмигрантских стихов, В«ГонгВ» не прозвучал или лучше сказать — его не услышали. Почти ничего не было известно о его авторе — ни возраста, ни отчества, ни прошлого, ни того, как добывал он хлеб насущный. Предполагали, что работал на заводе. Ни в каких мемуарах о жизни русского Парижа Холчев не упоминается. Либо жил очень замкнуто, либо не оставил следа в памяти мемуаристов. Что же было известно о нем Георгию Иванову? До революции жил в Крыму — вероятно, в Севастополе, после революции участвовал в Гражданской войне. Вот, собственно, и все. В декабре 1929-го вышла вторая и последняя его книга — В«Смертный пленВ». Г. Иванов прочитал и пленился. Написал отзыв, и где-то встретив Холчева лично, предложил ему присылать новые стихи в В«ЧислаВ». В обоих сборниках Алексея Холчева преобладают длинные сюжетные стихотворения. Сам автор называл их В«лубкамиВ». Лубочность и отсутствие литературной выучки, что иному критику могло показаться дилетантством, Георгия Иванова в заблуждение не ввели. Стихи остановили его внимание В«не только своей явной, бросающейся в глаза талантливостью, но и еще тем, что за каждой, даже неудачной строкой Холчева, чувствуется настоящее большое человеческое содержание. Последним они резко, выгодно отличаются от тех изящных литературных упражнений, которые во все эпохи, в том числе и в нашу, охотно титулуются поэзией… Холчев, повторяю, очень талантлив, и то, что волнует и прямо-таки "раздирает" его, имеет живую и кровную связь с жизнью и искусством… Ему недостает "выучки" — вкуса, литературной грамотности, которая очень бы помогла Холчеву в обуздании и управлении клокочущей в нем подлинно поэтической стихиейВ». Неопытный, не знающий общеизвестных литературных приемов, Холчев порой находил такие слова, что его находкам искренне могли позавидовать поэты, вполне искушенные в стилистических тонкостях. Темы Холчева — страдание, жалость, смерть, одиночество, отчаяние, ужас — Георгий Иванов назвал В«столбовыми, главными темами большой русской литературы, единственными в сущности темами, которые брались ею всерьезВ». Будущее Холчева он предсказывал с осторожностью: В«Я не утверждаю, конечно, что Холчев на “столбовую дорогу" выйдет… Но может выйти, может достичь. И это уже многоВ». Последний раз Алексей Холчев напечатался в Париже в 1934 году, и что с ним стало потом — неизвестно. Что-то знал, но промолчал о постигшей его судьбе Георгий Иванов. Еще один поэт, открытый им, — Игорь Владимирович Чиннов. Встретились они в Риге, и Георгий Иванов послал письмо Николаю Оцупу, редактору В«ЧиселВ», предложив обратить внимание на стихи Чиннова. Результатом этого письма стал литературный дебют молодого поэта, абсолютно никому в Париже не известного. Еще раньше Г. Иванов рекомендовал его Михаилу Цетлину, ведавшему отделом поэзии В«Современных записокВ»: В«Ему двадцать один год. Он очень талантлив, и, читая его стихи, я испытываю такой же шок, как от настоящей поэзии, как в свое время от стихов Поплавского. В тот раз Чиннов сам отказался печататься, сославшись на то, что должен дождаться времени, когда у него В«будут стихи получшеВ». Об этом Г. Иванов тоже сообщил Цетлину, а впоследствии, в основанном Цетлиным В«Новом журналеВ», который явился продолжением В«Современных записокВ», Чиннов стал постоянным автором, печатаясь в нем чаще и больше, чем любой из примерно пятисот поэтов, когда-либо опубликованных В«Новым ЖурналомВ». В своих суждениях о стихах Одоевцевой, Поплавского, Смоленского, Чиннова Г. Иванов оказался проницателен, а в чем-то и прозорлив. Высказываясь о них, он говорил, в сущности, о начале пути и об истоках каждого из этих стихотворцев. И в каждом отдельном случае умел расслышать прирожденные качества, индивидуальный голос, В«нечто неподдающееся самой искусной подделкеВ». Был и еще один поэт, которого Георгий Иванов заметил, приветствовал, но свое отношение выразил осторожнее, избегая предсказаний: В«Критики любят быть генеалогами и предсказателями. Можно было бы проследить генеалогию Дукельского, погадать о его будущем. Но нужно ли это? В мою задачу это, во всяком случае, не входит. Я просто приветствую поэтаВ». Речь шла о Бенедикте Дукельском, теперь забытом столь прочно, что вряд ли можно надеяться на воскрешение этого имени. В периодике имя его не мелькало, вниманием, расположением критики он не пользовался, в кружки и объединения не входил, был сам по себе. Дукельский издал первый сборник в 1922 году в Петрограде, затем в 1920-е и 1930-е годы в Париже выпустил еще пять поэтических книг. В иронической рецензии на его В«СонетыВ» по приведенным цитатам Г. Иванов, ранее не слышавший даже имени Б. Дукельского, определил, что В«шуточкиВ» остроумного рецензента стреляют мимо цели, испытал В«чувство раздражения и обиды за поэтаВ». А когда прочитал его книгу В«Душа в заветной лиреВ», почувствовал безошибочно: действительно настоящий поэт! Можно ли это доказать? Да, в зависимости от того, что для нас является доказательным. В«Тот, кому шестое чувство — чувство прекрасного — дано, среди тысячи самых блестящих "мастеров” отличит настоящего без ошибки — по голосуВ». Поэтический голос Бенедикта Дукельского — торжественный и грустный. Он в чем-то напомнил Георгию Иванову самого себя периода В«СадовВ». И написал о В«Душе в заветной лиреВ», как мог написать только поэт: каждое слово осмысленное, выверенное, точное. В отзыве чувствуется школа Гумилёва и его В«Писем о русской поэзииВ»: В«Поэзия Дукельского — смутное, торжественное дыхание, похожее на плеск моря или шум ветра. Смутные или торжественные образы сталкиваются и расходятся в плавном течении классического "александрийца" — шестистопного ямба. Эта образы возникают и гаснут, уступая место таким же сияющим и бесплотным. Темы Дукельского? Но во всех ста семнадцати сонетах книги в сущности одна тема: мучительное усилие души "припомнить" песню Лермонтовского ангела. Но песня ангела была "без слов". И чтобы память души стала стихами, надо найти В«грез лунатических чарующее словоВ». Дукельский находит нужные слова. Точнее, они сами идут к нему с широкой волной воспоминаний и размышлений. Их прямой смысл не всегда важен поэтуВ». И далее Г. Иванов высказывает тонкую мысль, применимую не к одному Дукельскому, но и к нему самому, к его философии слова периода В«РозВ»: В«Важно другое: какое-то таинственное соответствие между словом и “непередаваемым” – неопределимой сущностью поэзииВ». Пытается ли эту неопределимую сущность определить Г. Иванов? Ведь такое намерение – всегда только попытка, поскольку поэзия есть единение слова с засловесной стихией. В«Рифмы, как щиты, ударяются с глухим звоном и через каждый сонет вместе с именами богов, героев и звезд, отблесками прошлого и просветом будущего грустной музыкой приходит сознание, что “все тщетно”…То, что Дукельский для воплощения своих серафических видений избрал сонет, свидетельствует, что он из числа верных завету Готье: Чеканить, гнуть, бороться – И зыбкий сон мечты Вольется В бессмертные черты. Здесь за экраном снова Гумилев: цитируется его известный перевод стихотворения Теофиля Готье В«ИскусствоВ». Георгий Иванов дал образец интуитивной критики, для которой важен не формальный анализ и не столько оценка, сколько личное образное преломление импульса, получаемого от творчества другого поэта. В день старого нового года в отеле В«ЛютецияВ» обычно устраивали благотворительный бал, на котором собирали средства для неимущих писателей, поэтов, журналистов. Георгий Иванов посещал эти балы, как, впрочем, и другие собрания, устраиваемые то Союзом молодых писателей, то обществом В«КочевьеВ», то В«Зеленой лампойВ». Вот лишь некоторые из его литературных посещений того года. 23 февраля участвовал в обсуждении повести Фельзена В«ОбманВ». Другие участники дискуссии — Марк Алданов, Георгий Адамович, Михаил Кантор, Николай Бахтин, Зинаида Гиппиус, Николай Оцуп, Ирина Одоевцева. 2 мая пришел в общество В«КочевьеВ» послушать Поплавского, читавшего доклад о В«Петербургских зимахВ». 22 декабря выступил в Союзе молодых поэтов на обсуждении новых сборников стихов. Другие участники обсуждения – будущий редактор В«ЧиселВ» Николай Оцуп, монпарнасский завсегдатай, литератор Николай Рейзини, поэт Георгий Раевский (брат Оцупа), редактор эсеровской В«Воли РоссииВ» и литературный критик Марк Слоним, поэт Терапиано, прозаик Фельзен. В 1929-м Георгий Иванов опубликовал рассказ В«ЖизельВ» и этот год стал началом его второго новеллистического периода. Первый окончился в Петрограде незадолго до революции. Напечатана была В«ЖизельВ» в парижском популярном еженедельнике В«Иллюстрированная РоссияВ», она проложила путь к публикации других его рассказов в том же журнале. В«ЖизельВ» возникла как ответвление от В«Третьего РимаВ», над которым тогда Георгий Иванов работал. Но стилистически рассказ неотличим от повествовательной манеры В«Петербургских зимВ». Это манера или, скажем, установи на псевдомемуары. Повествователь вспоминает случаи из своей жизни. Подзаголовок В«ЖизелиВ» — В«Рассказ человека из богемыВ». Он складывается из нескольких, отделенных годами, эпизодов, и сам автор называет свое повествование В«бессвязным пересказом действительностиВ». И в самом деле бессвязным: все эпизоды объединяются только самим рассказчиком и героиней, появляющейся — всегда случайно — в каждом эпизоде. Позднее, перепечатывая В«ЖизельВ» в рижской газете В«СегодняВ», автор предпочел дать новое название — В«ЭллисВ» и добавил несколько строк в пояснение замысла: « странном и жутком рассказе Тургенева женщина-призрак, отнимающая у своего возлюбленного капля по капле кровь и жизнь, на вопрос как ее зовут, отвечает я — ЭллисВ». Время действия в рассказе В«Четвертое измерениеВ» – тяжелая зима 1919 года. В 1934-м Георгий Иванов снова опубликовал этот рассказ в газете В«СегодняВ» под названием В«НеобъяснимоеВ» и с подзаголовком В«Пережитые таинственные случаиВ». В качестве сюжета для своих рассказов он искал именно В«случайВ». Для Г. Иванова нет четкой границы между жанрами очерка и рассказа. В«Четвертое измерениеВ» под новым названием было напечатано уже как очерк. Отсюда могут последовать выводы о природе его прозы, и прежде всего вывод о том, что между его мемуарами и его беллетристикой непроходимой границы не существует. Словом, легкость конверсии жанров. Александр Васильевич Бахрах, сидя за письменным столом в своей парижской квартире, разложил перед собой, как пасьянс, книги Георгия Иванова, подаренные автором в разные годы. Тут был последний прижизненный сборник В«Портрет без сходстваВ», и переизданные в начале двадцатых в бурлящем русском Берлине тихие В«СадыВ», и красочный В«ВерескВ». А вот В«Рападъ атомаВ» – это уже 1938-й год, – но все еще с ятями и ерами. Вот изданные в Париже прелестные В«РозыВ» – карманного формата поэтический сборник в прозаически простой обложке. Через шесть лет вышло В«Отплытие на остров ЦитеруВ», оно тоже было у Бахраха. Он читал дружеские инскрипты, легко разбирая трудный почерк. Все это, казалось, было недавно и непоправимо давно. Двадцать лет, если не больше, как не стало Георгия Иванова. В памяти всплывали картины встреч, частых в Берлине, все более редких в Париже. И Александр Васильевич стал записывать: В«Вспоминается, как он увлекся писанием романа ”Третий Рим”, словно взбудораженный успехом алдановского “Ключа”»… Разве не подводит память даже добросовестных мемуаристов? В«КлючВ» появлялся из номера в номер в В«Современных запискахВ», и журнал еще не кончил его печатать, когда Георгий Иванов отдал главы своего нового романа в самую большую русскую газету В«Последние новостиВ». В мае там был опубликован первый отрывок, 5 августа – глава В«ИграВ», 30 августа – глава В«Утро князяВ». Все они, красочные и рельефные, написаны с пристальным вниманием к подробностям обстановки, к внутреннему миру героев, к плотной словесной ткани. Дали ли толчок Г.Иванову начало алдановской эпопеи? Заметим, что Алданов писал совсем в иной манере, с другой интонацией. Он стал признанным историческим романистом, когда Г.Иванов лишь примерялся к историческому жанру. Но ясно, что и замысел В«Третьего РимаВ», и материал к нему, и острый сюжет – все это ветви, выросшие из ствола В«Петербургских зимВ». Опыт В«ЗимВ», а не алдановский В«КлючВ» распознается в В«Третьем РимеВ». Весь материал и мемуаров Георгия Иванова, и его романа пережит им автобиографически. Если поискать даже не слишком тщательно, то между романом и мемуарами обнаружим общие для обоих произведений подробности. Так и воспринял это сходство критик журнала В«Воля РоссииВ»: «“Петербургские зимы" — как бы прозаический разгон; ”Третий Рим” – роман, очевидно, большого масштаба, где качества Г. Иванова как прозаика выступают и внешне и внутренне. Собственно говоря, чувствуешь несправедливость деления на форму и содержание, как только дело касается такого значительного писателя, каким сразу же показал себя Г. ИвановВ». Личные встречи с Марком Алдановым могли заронить в нем стимул испытать себя в историческом жанре, но вряд ли в подражании, так как творческий метод этого признанного исторического романиста Георгию Иванову был чужд. Русский писатель, более чем западный, всегда был В«соборнойВ» личностью. В России ценили больше индивидуальность, чем индивидуализм — изобретение западного ума. Или, может, наоборот, рациональный, эгоцентрический ум стал следствием индивидуализма? Присутствие Алданова проходит пунктирной линией через всю эмигрантскую биографию Г. Иванова. Оба оказались в одно и то же время в Берлине, примерно в одно время переехали в Париж. У Алданова почти не было друзей. Со всеми он держался ровно, приветливо, корректно. Его можно было бы назвать русским В«европейцемВ», если бы эмигранты не знали Европу так хорошо. В судьбах и характерах двух писателей все же больше несходств. Один прошел школу богемы, другой ее чуждался Георгий Иванов прежде всего поэт; Марк Алданов же, по его собственному признанию, в поэзии смыслил мало. Принадлежали они к разным поколениям. Для Г. Иванова Петербург В«восхитительный, чудеснейший город мираВ», для Алданова — В«страшный городВ». С Г. Ивановым симпатичный ему собеседник мог говорить на любую тему. Алданов был человек сдержанный. В«Я всегда ощущаю, о чем с Алдановым можно говорить, о чем не нужно и на какой черте остановитьсяВ», — говорил Адамович Г. Иванову. И вспоминал В«Ни разу за все мои встречи с Алдановым он не сказал ничего злобного, ничего мелкого или мелочного, не проявил ни к кому зависти, никого не высмеял, ничем не похвасталсяВ». В одном письме Г. Иванова, адресованном Алданову, говорится: В«"Великий писатель был порядочным человеком" — когда-то меня забавляла эта фраза. Теперь я полностью понимаю ее значениеВ». Тот год, когда в печати появились начало В«КлючаВ» и главы из В«Третьего РимаВ», был кульминацией их общения. Тогда вышла их совместная (также в соавторстве с Адамовичем) мемуарная книга В«Леонид КаннегисерВ». Ее издали к десятилетию казни человека, застрелившего шефа Петроградской чрезвычайной комиссии. Все трое знали Каннегисера в Петербурге, считали его человеком исключительных дарований, бывали у него дома. В гостиной его отца можно было встретить, причем одновременно, петербургских эстетов и министров, анархистов и отставных генералов. Сам же молодой Каннегисер, жадно впитывая все впечатления бытия, всего более ценил даже не поэзию, не творчество, а идеал душевного просветления. В«Единая моя цель, — записал он в дневнике, — вывести мою душу к дивному просветлению, к сладости неизъяснимой. Через религию или через ересь — не знаюВ». Нарушение первой заповеди и духовное горение несовместимы. Как же одно с другим совместилось в человеке с такой тонкой организацией, в человеке, которого Георгий Иванов назвал В«поэтом Божьей милостьюВ»? Над этим можно размышлять, но объяснить — трудно, разве что тем безумным временем. Замысел В«Третьего РимаВ» возник по ходу работы над В«Петербургскими зимамиВ», общая тема которых, как определил сам Г. Иванов, — В«быт литературного ПетербургаВ». В В«Третьем РимеВ» тот же петербургский период показан на другом материале. Это мир столичной бюрократии, титуло ванных марксистов, вельможных шпионов, профессиональных шулеров. Все они способствуют разрушению империи. За каждым персонажем мыслится реальный прототип, будь то Григорий Распутин, Николай Клюев или Михаил Кузмин. Личные судьбы героев влияют на судьбу страны, и в этом состоит движущая сила сюжета. Работа над романом стала для Георгия Иванова способом осмысления скрытых пружин катастрофы 1917 года. В«Третий РимВ» сконцентрировал в себе вопросы, которые волновали писателя все годы его эмигрантской жизни. Между В«Петербургскими зимамиВ» и В«Третьим РимомВ» такая же прямая преемственность, как между этим романом и В«Книгой о последнем царствованииВ». В центре повествования правовед Борис Николаевич Юрьев, посещающий салоны высшей знати, шулерские притоны и богемные сборища. Таким способом показаны различные социальные слои столицы. Сюжетные ходы разветвляются, повествование не превращается в описание жизни лишь одного главного героя. Оно шире — от сцены в ночной чайной до аристократической гостиной, в которой ожидают приезда Распутина. Всюду идет разрушительная работа. Аристократия изучает В«Эрфуртскую программуВ» В«Эрфуртская программаВ» — марксистская программа Социал-демократической партии Германии; разработана при помощи Ф. Энгельса (1820-1895) и принята на съезде в г. Эрфурте в 1891 г. и укрывает агентов германского Генерального штаба. На широкую ногу ведется карточная игра, проигрываются миллионы, нажитые на крови и поставках. В«Третий РимВ» можно было бы комментировать, используя мотивы и сюжеты В«Петербургских зимВ». Насыщенность лаконичными, но живописными подробностями обнаруживает экономную прозу поэта, написанную с большой любовью к слову. Роман печатался в В«Современных запискахВ». Попасть на страницы единственного на всю миллионную эмиграции толстого журнала, как уже говорилось, было мечтой чуть ли не каждого пишущего, но для девяносто девяти процентов мечтой неосуществимой. Вторая часть романа, напечатанная в В«ЧислахВ», свидетельствует о знакомстве Георгия Иванова с французским сюрреализмом. В последних главах повествование сгущается настолько, что выходит за пределы реалистической прозы, приводя на память слова из В«Петербургских зимВ»: В«Когда думаешь о бывшем так недавно и так давно, никогда не знаешь — где воспоминания, где сныВ». Многие читатели В«Современных записокВ» ожидали, что перед ними начало широкого эпического полотна – и в своих ожиданиях ошиблись, хотя верно угадали первоначальный авторский замысел. Редактор В«Современных записокВ» Марк Вишняк напечатал восемнадцать глав и планировал продолжение, специально оставив в сорок первом номере место для Георгия Иванова. Однако продолжения не последовало. Как и почему он не окончил роман, несмотря на договоренность с редакцией, он рассказал в конце своей жизни. Его рассказ окрашен в легкомысленные тона, словно говорится не об одном из значительных русских романов XX века: В«Я напечатал все, что написано — 100 стр. в "Совр. Записках" и огрызки, какие были, в "Числах"… Бросил писать, потому что надоело — конца края было не видно, писать трудно, получается вроде как чепуха. Напишу "князь Вельский закурил папиросу", а что дальше, решительно не знаю. Был скандал в "Совр. Записках", потом Вишняк успокоился — ведь речь не шла об Учредительном СобранииВ» Формально В«Третий РимВ» остался незаконченным, фактически — исчерпал себя. Замысел полностью реализован и воплощен в напечатанных главах. И сюжетная линия, и судьбы героев завершаются событиями февральских дней 1917 года. Это не сразу почувствовал автор, сначала ему, как и его читателям, представлялось, что он что-то недосказал. В«Последние новостиВ» от 11 июля 1929 года вышли с отзывом Георгия Адамовича: В«Редко приходится читать произведение более увлекательное — и совсем не потому, чтобы в нем была хитрая и таинственная интрига, а потому, что все в нем дышит причудливой и неразложимой словесной жизнью… Написан ”Третий Рим” с тончайшим искусством – тончайшим и незаметным. Все легко, свободно, как будто даже небрежно. Ни единого усилия, но каждое слово достигает целиВ». Другой отзыв появился в печати 22 октября 1929 года и принадлежал Петру Пильскому, критику газеты В«СегодняВ»: В«Автора увлекает нажим, заманивает яркая краска, соблазняет гротеск… К героям Г. Иванов относится страстнее, поэтому желчнее, злее. Разумеется, как романист он скрывает чувства. В этом отношении у Г. Иванова есть сильный враг – его темперамент, его внутреннее беспокойство, тайная ядовитость… Он сочинитель уродов, сладострастный создатель пугающих гримов… И все-таки роман правдив, он талантлив, его достоинств не убавляет допущенная в иных местах… злая отчетливость лиц, их черт, манер, их обстановки и беседВ» В«ЧИСЛАВ» Выход В«ЧиселВ» совпал со временем расцвета эмигрантской литературы. И сам журнал стал следствием этого цветения и значительным добавлением к нему. Адамович говорил о тех днях: В«Была жизнь, был подъем, было подлинное оживлениеВ». Первый номер вышел в начале марта 1930 года, и вскоре редакция организовала вечер В«ЧиселВ», посвященный современной поэзии. В дальнейшем тематические вечера проводились редакцией довольно регулярно. Например, 12 декабря устроили в зале Дебюсси вечер В«Искусство и политикаВ». Он не мог не привлечь внимания, поскольку В«ЧислаВ» воспринимались как аполитичный журнал – и вдруг объявляется политическая тема. Сложилось мнение, что это еще и молодежный журнал. Однако на диспутах, организуемых В«ЧисламиВ», вместе с двадцатилетним Николаем Гронским выступал семидесятилетний Павел Милюков. И было великое достоинство этих вечеров, докладов, прений в том, что в них участвовали люди, такие разные по призванию и роду занятий, профессии и жизненному опыту, воспитанию и возрасту. В«ЧислаВ» сближали талантливых людей, даже когда эти люди друг с другом не соглашались. Пожилую Зинаиду Гиппиус или златоуста Дмитрия Мережковского сменял на подиуме казавшийся мальчиком Борис Поплавский. После выступления литературного критика Георгия Адамовича слово брал философ Георгий Федотов или сотрудник В«Современных записокВ» Михаил Цетлин, или журналист Талин. Нередко в прениях выступал и Георгий Иванов. Еще в 1929-м он продумывал детали нового издания: нужен толстый журнал, в чем-то напоминающий В«АполлонВ». Необходим не только русскому Парижу, но всей культурной части эмиграции. Иным путем его мысль и не могла бы пойти. В юности он пребывал в совершенной уверенности, что звание сотрудника В«АполлонаВ», заместителя Гумилёва по отделу поэзии, — В«наивысшее в миреВ». Он надеялся, что В«ЧислаВ» станут прежде всего литературным журналом, что в нем, как в В«АполлонеВ», найдется место и европейским литературам, и изобразительному искусству. Главное — поменьше политики. По самой же сути задача сводилась к тому, чтобы объединить лучших писателей, и второе — чтобы открыл, перед молодыми писателями возможность реализовать себя. Мечтая о журнале, он даже нарисовал проект обложки. И тогда же решил поискать помещение для редакции. Г. Иванов с Одоевцевой, Оцупом и еще кем-то пошли по объявлению на улицу Жака Мава, остановились около дома в„– 1. Взглянув на номер здания, Георгий Иванов сказал: В«Прекрасное местечко для единственного в своем роде журнала "Числа". Вот и первое "число"В». И Георгий Иванов, и Николай Оцуп, ставший редактором В«ЧиселВ», хотели установить преемственность между петербургской культурой и новым поколением литераторов, попавших в эмиграцию еще незрелыми молодыми людьми. Способ осуществления Г. Иванов видел не столько в формальных штудиях, которые любил Гумилёв, сколько в спонтанной передаче того творческого горения, которое он испытывал сам еще в Петербурге и теперь здесь, вдали от дома. Сходство с В«АполлономВ», хотя бы и зыбкое, в итоге удалось. Удалось осуществить на деле — хотя бы пунктиром — литературную преемственность между серебряным веком и современным художественным поиском. Те, кто знал В«АполлонВ» еще в России, и даже те (как, например, поэт Анатолий Штейгер), кто познакомился с отдельными но мерами знаменитого старого журнала только в Париже, заметили это сходство между В«АполлономВ» и В«ЧисламиВ». В«Люблю "Числа" со всеми их недостатками и, по-моему, они не уступают ни в чем "Аполлону" и его в сущности продолжаютВ», — писал Анатолий Штейгер. О том же говорит в своих мемуарах и Владимир Вейдле (тоже автор В«ЧиселВ»): В«"Числа" были единственным крупным журнальным начинанием русского зарубежья, руководимым не ”общественными деятелями” (как “Современные записки”), а людьми литературы. Продолжали они традицию… более “молодую”, традицию “Аполлона”, заботились в связи с этим и об изящней – даже роскошной – типографской внешности. Политических статей не печатали, печатали зато статьи о музыке и с иллюстрациями о живописиВ». Содержание первого номера оказалось исключительно богатым. В нем напечатаны стихи Георгия Иванова. Кроме него, поэзия представлена именами Бориса Поплавского, Антонина Ладинского, Николая Оцупа, Георгия Адамовича, Зинаиды Гиппиус. Интересны даже малые тексты, как, например, В«Анкета о ПрустеВ». В то время посмертная слава Пруста достигла апогея, чем и продиктованы вопросы В«АнкетыВ»: В«Считаете ли вы Пруста крупнейшим выразителем нашей эпохи? – Видите ли вы в современной жизни героев и атмосферу его эпопеи? — Считаете ли, что особенности прустовского мира, его метод наблюдения, его духовный опыт и его стиль должны оказать решающее влияние на мировую литературу ближайшего будущего, в частности, на русскую?В» На В«АнкетуВ» отвечал Бердяев: В«Пруст — единственный из французов, сумевший утонченность соединить с простотойВ». Откликнулся на вопросы В«АнкетыВ» и Георгий Иванов: В«Появление Пруста в литературе похоже на открытие радия в химии. Найден новый, неизученный, непохожий ни на что элемент… Радий так же таинственно, как разрушает или исцеляет, – разрушается сам, перерождается, перестает быть радиемВ». Интересное совпадение с Блоком. Пруста Блок не читал, но вот его рассуждение об искусстве: В«Искусство – радий (очень малые количества). Оно способно радиактивировать все – самое тяжелое, самое грубое, самое натуральное: мысли, тенденции, "переживания", чувства, бытВ». В своем ответе на В«Анкету о ПрустеВ» Георгий Иванов сказал, что следующее поколение, возможно, разведет руками над нынешним удивлением перед Прустом. В«Только разводить будут не над тем Прустом, которого знали мы, а над результатом самосгорания — горсточкой мертвого пеплаВ». Это мысль не только о Прусте, а о судьбе литературных произведений и вообще о судьбе творческого человека. В послевоенной книге В«Портрет без сходстваВ» есть строки, как бы продолжающие эту мысль: В«Я верю не в непобедимость зла, / А только в неизбежность пораженья. / Не в музыку, что жизнь мою сожгла, / А в пепел, что остался от сожженьяВ». Через много лет, за месяц-другой до смерти он вспоминает Пруста, его наследие и его судьбу: Удушливый вечер бессмысленно пуст. Вот так же, в мученьях дойдя до предела, Вот так же, как я, умирающий Пруст Писал, задыхаясь… (В«Строка за строкой. Тоска. Облака…») В первом номере В«ЧиселВ», кроме ответа на В«АнкетуВ» стихов, напечатана статья Георгия Иванова о Владимире Набокове, в те годы известном под В«птичьимВ», как тогда шутили, псевдонимом Сирин. Сказать, что отклик на его четыре книги в В«ЧислахВ» привлек внимание, — значит приумень шить тот резонанс, который он произвел. Говорили (да и теперь знатоки Набокова так считают), что написана статья в отместку за нападки Вл. Сирина на В«ИзольдуВ» Ирины Одоевцевой. Этот роман вышел в сентябре или октябре 1929-го, и очень скоро — 30 октября — в берлинском В«РулеВ», где Сирин постоянно печатался, появился за его подписью крайне недружелюбный отклик на бедную В«ИзольдуВ». Такова предыстория нашумевшей статьи Г. Иванова. О ней говорили, ее обсуждали, ее помнили по прошествии нескольких лет. Георгия Иванова с его занозистыми высказываниями о книгах Вл. Сирина неожиданно поддержала Зинаида Гиппиус. Для нее суть дела не в том, что Сирин писатель В«посредственныйВ», а в том, что ему решительно не о чем сказать. Того же мнения держался и Мережковский. В«Великолепная фраза, а дальше что?В» — сказал он о Сирине. На самого же В«виновника торжестваВ» рецензия произвела впечатление неизгладимое. Дело едва не дошло до дуэли. Даже спустя десятилетие он пытался отплатить своим В«обидчикамВ»: В«И Зинаиде Гиппиус, и Георгию Иванову, двум незаурядным поэтам, никогда, никогда не следовало бы баловаться прозойВ». Он же написал едкую эпиграмму: Такого нет мошенника второго во всей семье журнальных шулеров. Кого ты так? — Иванова, Петрова? Не все ль равно… — Постой, а кто ж Петров? О той же злосчастной статье Набоков вспоминает в письме к своему американскому знакомому, известному критику Уилсону, настаивая на том, что отзыв Георгия Иванова появился не просто так, а в ответ на уничтожающую рецензию на роман И. Одоевцевой, жены Г. Иванова. Очевидно, в том и состоял ближайший повод для написания рецензии: серия умных, едких замечаний, щедро отпускаемых Сириным-критиком, обернулся против него самого. Прошло еще лет десять, и памятливый Набоков высказал свое негодование в интервью американскому В«ПлейбоюВ», читатели которого имели весьма смутное представление о русской эмиграции в Европе, а об Одоевцевой и Георгии Иванове не имели ни малейшего представления. Самого же Набокова знали лишь в качестве автора опубликованной в 1955 году и имевшей в Америке коммерческий успех В«ЛолитыВ». О чем шла речь в рецензии? Г. Иванов писал о первом романе Набокова-Сирина В«МашенькаВ», к тому времени уже имевшем ряд добрых отзывов критики. Еще писал о книге В«Возвращение ЧорбаВ» (рассказы и стихи), о втором романе В«Король, дама, валетВ», вышедшем в 1928 году, и о его третьем романе В«Защита ЛужинаВ», изданном в 1930-м. Набоков в своей гротескно-острой реакции был все же прав в том, что критика Г. Иванова — будь она даже справедливой — в любом случае чрезвычайно обидная, ибо направлена не столько на произведения, сколько на личность их автора. Самому Георгию Иванову, совсем уже В«на склоне летВ», тоже довелось вспоминать о своей давнишней трепке, заданной подававшему надежды, но тогда еще не вполне оправдавшему их писателю. В мае 1957 года, лежа в своей комнате в богадельне для престарелых иностранцев, он листал большеформатный, глянцево-красочный американский журнал. Взгляд остановился на крупном портрете человека с видом В«делегата в Лиге Наций от Немецкой республикиВ». Под фото была подпись: Vladimir V. Nabokov и следовал коммерческий текст вроде рекламы дорогих костюмов. Грустно было видеть этот портрет. Г. Иванов хорошо помнил внешность стройного, спортивного типа молодого человека, а теперь… В«Но желчь моя играет не из-за его наружности, а из-за очередной хамской пошлости: опять, который раз с гордостью упоминается о выходке его папы: "Продается за ненадобностью камер-юнкерский мундир…" История с камер-юнкерским мундиром, которой он не перестал похваляться просто смешна (и гнусна). Чтоб получить придворное звание, надо было быть к нему представленным, следовало иметь "руку", которая бы представляла, хлопотала и т.п. "Рука" ни с того ни с сего хлопотами не занималась – надо было ее просить о придворном звании. Такие звания были – "высочайшая милость"… Папа Набоков долго этого добивался. Потом два года спустя, возомнив себя революционером, хамски объявил "за ненадобностью продается мундир'', т. е. плюнул в руку, которую долго вылизывал. Но что делал известный глупостью папа — сынок в качестве рекламы подает американцам. Очень рад до сих пор, что в пресловутой рецензии назвал его смердом…» Почему же о своей рецензии Георгий Иванов говорит как о В«пресловутойВ», то есть вызвавшей и толки и кривотолки. К этому побудила его перепечатка части его рецензии в книге Глеба Струве В«Русская литература в изгнанииВ», вышедшей в 1956 году в Нью-Йорке и становившейся все более известной. Вот что выбрал Струве из рецензии, чтобы показать, что она В«вызвала суровую отповедьВ» в эмиграции. « этих книгах, — цитировал Струве, — до конца, как на ладони, раскрывается вся писательская суть Сирина. "Машенька" и "Возвращение Чорба" написаны до счастливо найденной Сириным идеи перелицовывать на удивление соотечественникам "наилучшие заграничные образцы", и писательская его природа, не замаскированная заимствованной у других стилистикой, обнажена в этих книгах во всей своей отталкивающей непривлекательности… В "Машеньке" и в "Возвращении Чорба" даны первые опыты Сирина в прозе и его стихи. И по этим опытам мы сразу же видим, что автор "Защиты Лужина", заинтересовавший нас… своей мнимой духовной жизнью, — ничуть не сложен, напротив, чрезвычайно "простая и целостная натура". Это знакомый нам от века тип способного, хлесткого пошляка-журналиста, "владеющего пером", и на страх и удивление обывателю, которого он презирает и которого он есть плоть от плоти, "закручивает" сюжет "с женщиной", выворачивает тему "как перчатку", сыплет дешевыми афоризмами и бесконечно доволенВ». Страсти вокруг темы Владимир Набоков — Георгий Иванов не угасли и после смерти поэта. Критик Александр Бахрах, еще в Берлине, в 1923 году, приветствовавший сборник стихов В. Сирина В«ГроздьВ», полвека спустя в своих мемуарах фактически использует наблюдения Г. Иванова: В«Было бы трюизмом повторять, что в книгах Сирина почти всегда ощущалось известное штукарство и, пожалуй, высокомерие, несвойственное русской прозеВ». И еще: В«Большинство его героев было людьми "двухсполовинного" измерения… все в них двоилось и за них было трудно ухватиться… Может, он сам сознавал, что его преувеличенное позерство было его ахиллесовой пятойВ». Известный в США композитор Вернон Дюк, хорошо вписавшийся в американскую массовую культуру, на самом деле был русский эмигрант Владимир Александрович Дукельский. Стихи он писал по-русски и выпустил в 1960-е годы четыре поэтических сборника. В одном из них помещено стихотворение В«Заметки читателяВ», оно со страстью и насмешкой посвящено набоковской теме. Дукельский вспоминает и перефразирует отзыв Вл. Сирина о Г. Иванове: В«Поэт, но проза преплохаяВ» – Вердикт Иванову… Мой свет! Ты, очевидно, забываешь, Что и талантливый прозаик Не обязательно поэт. Хоть диагнозы ставить рано (Мы предоставим их другим) — Как далеко твоим романам До чудных В«Петербургских зимВ». Ирина Одоевцева вспоминала: В«Набоков Жоржа чуть не съел за ту рецензию в "Числах", когда еще не был так знаменит и богатВ». Рецензией дело не ограничилось. Статья Георгия Иванова В«Без читателяВ», напечатанная тоже в В«ЧислахВ», заканчивается удивительным предвидением. Удивительным потому, что в ней предсказана та степень внимания, которым в постсоветской России будет окружена эмигрантская литература. Несклонный к высказываниям от чьего-нибудь лица, кроме как от своего, он говорит от имени писателей первой эмиграции: В«Даже страшно подумать, под какой ослепительный прожектор истории попадем когда-нибудь все мы и, если нам что и зачтется тогда, то уж, наверное, не охрана буквы ять и не художественное описание шахматных переживанийВ». Ошибся он только в одном: в том будущем, о котором он говорит и которое для нас уже стало прошлым, нашлись многочисленные поклонники набоковского романа В«Защита ЛужинаВ» с его шахматными переживаниями. В«ЗачелсяВ» и роман, печатавшийся в В«Современных запискахВ». И этот эмигрантский журнал, по словам Г. Иванова, Набоков В«роняетВ», тогда как, например, Нина Берберова далеко не столь блестящим, как Сирина-Набокова, и скорее даже неудачным своим романом В«Современные запискиВ» украшает. Пусть Берберова написала не столь художественно, как Сирин, но через нее передается читателю боль России, ее страдания, Сирину, похоже, непонятные. В эмигрантских условиях В«можно быть трижды талантливым и трижды художником и все-таки творить пошлостьВ». Таковы обстоятельства эмиграции, что в ней чистое искусство, далекое от реальных переживаний людей в реальном мире, становится смердяковщиной. В«Русский писатель в наши дни в равной степени обязан быть и поэтом и гражданином и меньше, чем когда-либо… быть литератором. В кругу поэтов, близких парижской ноте, романы Сирина воспринимались как коммерческая литература. В«Товарец у нас не идетВ», – говорил Борис Поплавский, имея в виду группировавшихся вокруг В«ЧиселВ» писателей. В«ЧислаВ» были для Георгия Иванова полностью В«своимВ» журналом. Определенно больше своим, чем все другие, в которых он в течение жизни сотрудничал. Разве что за исключением В«АполлонаВ» и В«ГипербореяВ». Первым по времени В«своимВ» журналом был В«ГиперборейВ», но Г. Иванов тогда был слишком молод и в делах редакции влияния не имел. Он мог сострить или отшутиться, но не проявить инициативу. Затем работа в В«АполлонеВ», когда Гумилёв ушел добровольцем на войну и оставил Г. Иванова своим заместителем по литературно-критическому отделу. Потом был В«Цех поэтовВ», хотя альманах совсем не то же самое, что журнал, но все-таки они смогли наработать один за другим четыре выпуска. А затем жизнь в Париже, и за пятнадцать предвоенных парижских лет ничего ближе В«ЧиселВ» не оказалось. В послевоенные годы выходили еще два журнала, где Георгий Иванов был принят как свой, то есть мог напечатать почти все, что хотел. Сначала было В«ВозрождениеВ», но кратковременно, да к тому же сложились непростые отношения с главным редактором — Сергеем Мельгуновым. Позднее – В«Новый ЖурналВ», в котором он сотрудничал десять последpних лет жизни. Но даже свою полемическую статью о Мандельштаме для В«ЧиселВ» он написал бы иначе, чем для В«Нового ЖурналаВ». Острее, подробнее, шире. Во втором номере В«ЧиселВ» появилась еще одна острая, воспринятая даже как скандальная, статья Георгия Иванова. Скандальность состояла не в одном лишь тоне, но и в подписи — Александр Кондратьев. Откуда взялся этот неудачнейший из псевдонимов? В это же самое время уединенно проживал в польской провинции, много писал, хотя и не много печатался, бывший петербуржец Александр Алексеевич Кондратьев. Не знать его Георгий Иванов не мог. Принадлежал он к поколению Кузмина, Брюсова, Волошина, к поколению ранних декадентов — Владимира Гиппиуса, Коневского, Александра Добролюбова. Настоящего знакомства с Кондратьевым у Георгия Иванова никогда не было, но пути их пересекались. Ученик Иннокентия Анненского, Кондратьев был довольно близко знаком с Блоком и с Гумилёвым. К началу 1910-х годов, когда Георгий Иванов еще только входил в литературу, имя писателя, поэта и переводчика Кондратьева стало сравнительно известным, а в кругах модернистов его лично или заочно знал буквально каждый. Живя в эмиграции, Кондратьев печатался в прибалтийских и польских газетах и журналах, реже — в правой парижской газете В«ВозрождениеВ». Но книг долгое время не издавал. И вот за месяц-другой перед тем, как В«ЧислаВ» напечатали рецензию Георгия Иванова за его, Кондратьева, подписью, он издал свой лучший роман В«На берегах ЯрыниВ». Словом, для эмигрантских читателей имя Кондратьева выплыло из полузабвения как раз накануне появления статьи в В«ЧислахВ». В этой статье говорилось о Владиславе Ходасевиче, и исключительно о нем одном, хотя и упоминались другие имена, поскольку Ходасевича Георгий Иванов сравнивал с неплохими, но определенно второстепенными поэтами, как Тиняков, Эллис, Борис Садовской, Сергей Соловьев. Непосредственным поводом статьи под названием В«К юбилею ХодасевичаВ» было его чествование по случаю 25-летия работы. Деятельность Ходасевича названа В«ценной и высокополезнойВ», и эти иронически напыщенные эпитеты, как рефрен, а скорее как звук молотка, вколачивающего гвоздь, сопровождают статью. Под видом панегирика Г. Иванов пишет памфлет. Расточая похвалы, он говорит о переимчивости Ходасевича. Восторгается его мастерским умением заимствовать интонацию и структуру В«чужой, более мощной поэзииВ». Ходасевич, по его словам, способен перенимать у других с замечательно тонким искусством. Его заимствования столь умелые, что побуждают забывать о том, что они блещут отраженным светом. Гумилёв, вспоминает Георгий Иванов, В«указывал на Ходасевича как на блестящий пример того, какого прекрасного результата можно достичь в стихотворном ремесле вкусом, культурностью и настойчивой работойВ». Ни одного негативного определения, но в сознание читателя исподволь внедрялась мысль, что Ходасевич берет не столько поэтическим талантом, сколько трудолюбием. Вот почему его В«скромные заслугиВ» непременно должны быть отмечены. В«Маленькие люди творят великую культуру!В», – восклицает в конце статьи автор, скрывшийся за псевдонимом Александр Кондратьев. Одним из поводов для этой саркастической статьи был давний, задевший Георгия Иванова за живое отзыв на книгу В«ВерескВ» и негативное отношение Ходасевича к акмеизму. Г.Иванов собирался ответить на несправедливую, с его точки зрения, критику. Прямая возможность появилась лишь через несколько лет – в 1920 году, когда вышел сборник Ходасевича В«Путем зернаВ». Эта книга в чем-то переменила отношение Георгия Иванова к поэзии Ходасевича. Откровений в ней он не нашел, но, читая ее, чувствовал, что от книги исходит спокойная радость, В«как от созерцания природы, чтения Пушкина, воспоминаний детстваВ». Сравнение сильное и ответственное — В«как от чтения ПушкинаВ». Однако голос Ходасевича слишком тих. Выражения у него осторожны, словарь скуп, рифмы неярки, вдохновение проявляется смутно. Много читателей у него никогда не будет, — ошибочно предсказывал Г. Иванов и только через десятилетия осознал поспешность своего предсказания. Да, это бедность, но бедность благородная, прекрасная, драгоценная. И далее — в устах Г. Иванова высокая похвала – В«простота стихов Ходасевича таит за собой высшую гармоническую сложностьВ». Даже недостатки этой поэзии не лишают ее очарования. У него есть недостаток — пусть даже единственный, зато коренной. Это — В«карманный масштаб его поэзии; увы, автора В«Путем зернаВ» большим поэтом назвать нельзя. Другим поводом к написанию статьи в В«ЧислаВ» было прозвучавшее на юбилее и возмутившее Георгия Иваном сравнение Ходасевича с Блоком. Однажды Ходасевич нелицеприятно отозвался о В«ЧислахВ». После этого возникшая еще в 1927 году полемика между Ходасевичем и Адамовичем в начале тридцатых годов обострилась. Трибуной для Ходасевича была газета В«ВозрождениеВ», для Адамовича – В«Последние новостиВ». Суть их спора можно свести к эмигрантской поэзии. Но полемисты то и дело затрагивали широкий диапазон тем. Ходасевич настаивал на важности культуры, заветов Пушкина, традиции, мастерства, о чем Борис Поплавский, постоянный автор В«ЧиселВ», однажды заметил: В«Верно, но неинтересноВ». Ходасевич — как казалось Адамовичу — в конечном итоге отстаивал логику, совершенную форму, а он сам — человечность, содержательность поэзии. В«Если бы значительность поэзии измерялась ее формальными достоинствами, Ходасевича следовало бы признать поэтом огромного значенияВ», — писал Георгий Иванов в более ранней статье под ироническим названием « защиту ХодасевичаВ». В этой оценке он сходился с Адамовичем. Статья была напечатана в 1927 году и послужила началом литературной войны между Ходасевичем и Г. Ивановым. Сходились они и в том, что оба — Г. Иванов и Адамович — считали Ходасевича В«первокласнейшим мастеромВ», однако Ходасевичем можно стать. Но невозможно В«статьВ» Блоком, с которым его сравнивают неумеренные в похвалах почитатели. Ходасевич мечтал о том, чтобы в его стихах прозвучала блоковская музыка, но жажда музыки вовсе не означает, что она непременно прозвучит. Статья « защиту ХодасевичаВ» появилась в критическое для Ходасевича время: стихи у него не шли, и после этой злополучной статьи он объявил, что он уже не пишет их. И как свидетельствует Одоевцева, В«этого ему показалось мало и он объявил Георгия Иванова… убийцейВ». Имел он в виду не литературное В«убийствоВ», то есть убийственную критику, после которой объект этой злой критики уже не в состоянии писать или, скажем, писать может, но его не печатают. Ходасевич говорил о реальном преступлении, имевшем место на Почтамтской улице в Петрограде в декабре 1922 года, и намекал на причастность не зная Г. Иванова, не зная или позабыв, что тот месяца за три до того уехал из Петрограда в Берлин. Да и сам Ходасевич знал о случае на Почтамтской улице лишь по слухам, так как в июне 1922 года он эмигрировал. Действительно В«нам не дано предугадать, как слово наше отзоветсяВ». Через много лет, когда ни Владислава Ходасевича, ни Георгия Иванова не было в живых, парижский поэт Юрий Терапиано однажды поздним вечером мирно разбирал свой архив. Взгляд его упал на коричневатый от времени, начавший крошиться номер В«Последних новостейВ». Терапиано осторожно развернул газету и увидел статью « защиту ХодасевичаВ». Хорошо знавший и Ходасевича и Г.Иванова Терапиано задумался над той ролью, которую статья могла сыграть или в самом деле сыграла в судьбе поэта: В«Не буду утверждать, что эта статья стала прямой причиной молчания Ходасевича — он и раньше мучился невозможностью найти выход из того тупика, в который зашла его поэзия, слишком изысканно-скептическая, отрицающая смысл земного существования, лишенная любви… Но каплей, упавшей в переполненную до краев чашу, она, конечно, явиласьВ». В своем взгляде на В«ЧислаВ» Ходасевич оставался непоколебим. Считаться с журналом не собирался, делал исключение лишь для своего всегдашнего оппонента — Адамовича. После того как В«ЧислаВ» в 1934 закрылись, он просмотрел комплект журнала, все девять книжек, и нашел достойными похвалы одни только В«КомментарииВ» Адамовича. Саркастическая манера прикрывать язвительность преувеличенными похвалами (в иных случаях искренними), как это видим в статье Георгия Иванова, была не чужда и Ходасевичу. Это провоцировало на В«взаимностьВ». Но в конце жизни, уже далекий от своего молодого полемического задора, Георгий Иванов отношение к Ходасевичу переменил. Не к критику и мемуаристу, а что важнее – к Ходасевичу-поэту. Раньше у Г. Иванова не было предопределенной параллельности их творчества, каким оно намечалось уже в молодости и каким выявилось в итоге. У Ходасевича в В«Счастливом домикеВ», втором его сборнике, ведущие мотивы – ретроспективность, эстетизм, поэзия уютного обжитого космоса. В В«ВерескеВ», который Г. Иванов считал своей В«второй книгой стиховВ», – те же темы и мотивы (В«Любовь, веселье и уютВ»). Что думал, что говорил Георгий Иванов о Владиславе Ходасевиче в пятидесятые годы? В«Да, считаю Ходасевича очень замечательным поэтом. Ему повредил под конец жизни успех — он стал распространяться в длину и заноситься в риторику изнутри. Вершина в этом смысле была знаменитая баллада — "идет безрукий в синема". Обманчивый "блеск", пустое мастерство — казалось, на первый взгляд, никто ничего так хорошо не писал: летит ввысь, а на самом деле не ввысь, а под горку. Он был, до включая, конечно, "Путем зерна", Удивительнейшим Явлением , по-моему, недалеко от Боратынского, и потом вдруг свихнулся в "Европейскую ночь". (Уж и само название разит ходулями и самолюбованием.) Я очень грешен перед Ходасевичем — мы с ним литературно "враждовали". Вы вот никак не могли знать мою статью "В защиту Ходасевича" в "Последних новостях" – ужасающую статью, когда он был в зените славы, а я его резанул по горлышку. Для меня это была "игра" — только этим, увы, всю жизнь и занимался — а для него удар, после которого он, собственно, уже и не поднялся. Теперь очень об этом жалею. Незадолго до его смерти мы помирились, но я ничего так и не исправил. И вряд ли когда-нибудь исправлю. ЖалеюВ». Журнал устраивал литературные вечера под председательством Георгия Иванова. Они так и назывались — В«Вечера "Чисел"В». Выступления Г. Иванова не записывались, известно о них не много. Один из таких интересно задуманных вечеров с участием в прениях Г. Иванова прошел в Зале Дебюсси 11 мая 1930 года. Посвящен он был русским поэтам, по выбору самих докладчиков. Адамович говорил о Тютчеве, Оцуп — о Некрасове, Мережковский — о Лермонтове. Темой Г. Иванова был Пушкин в современном прочтении. Пушкин для него — поэт В«таинственныйВ». Тайна и поэзия неразлучны, где нет первой, нет и второй. Академический культ Пушкина замутил эту таинственность. Великим поэтом пользуются как дубиной, чтобы избивать своих противников, и делают это те, кто сами вполне лишены пушкинского духа. Не только сами В«ЧислаВ» устраивали свои вечера. О журнале прошли дебаты в объединении В«КочевьеВ». Другой посвященный В«ЧисламВ» вечер с участием Георгия Иванова состоялся 28 октября 1930 года в Союзе молодых поэтов. В«ЧисламВ» шел только первый год, и они находились на подъеме. Среди эмигрантской бедности журнал родился под счастливой звездой и все годы своего недолгого века продержался на достойном культурном уровне. 13 ноября 1930 года Георгий Иванов участвовал в устной газете В«Блок в русской литературеВ». Марина Цветаева читала свои В«Стихи БлокуВ» Адамович говорил о постоянном стремлении Блока оправдать эстетику этикой, что ставило его в исключительное положение среди своих выдающихся современников. Николай Оцуп, редактор В«ЧиселВ», говорил о том, что у Блока было исконное русское стремление как можно лучше послужить своему народу, в Блоке была редкостная жертвенность. Стихи настоящих поэтов, сказал Георгий Иванов, неотделимы от своего первоисточника, то есть неотделимы от личности. Если мы полюбили какие-то стихи, значит, полюбили и того, кто создал их. Блок был человек исключительной душевной чистоты. Он и любая низость – исключающие друг друга понятия. Но он, как и все,